Строгость искусства

Строгость искусства
~ 20 мин

Искусство, отка­зы­ва­ясь от суж­де­ния, отри­цает само себя. Каждое вели­кое про­из­ве­де­ние искус­ства — зер­кало суж­де­ния, в этом его смысл, это даёт ему воз­мож­ность выпол­нять своё пред­на­зна­че­ние — помо­гать людям раз­би­раться в гуще обру­ши­ва­ю­щихся на них впе­чат­ле­ний, с тем, чтобы найти ответ и сде­лать выбор. Только так про­из­ве­де­ние искус­ства может помочь понять жиз­нен­ные аль­тер­на­тивы, выявить те пути дей­ствия, кото­рые скрыты в буд­нях. Изображение дей­стви­тель­но­сти ста­но­вится худо­же­ствен­ным твор­че­ством, если оно что-​то утвер­ждает или отри­цает. Точка зре­ния худож­ника опо­сред­ствует каче­ство эсте­ти­че­ского в его мно­го­об­ра­зии — от воз­вы­шен­ного до гро­теск­ного, от тра­ги­че­ского до идил­ли­че­ского, — что даёт воз­мож­ность выска­зы­вать все оттенки суж­де­ний, спектр кото­рых широк и про­сти­ра­ется между двумя полю­сами: между при­я­тием и непри­я­тием, исто­ри­че­ски оправ­дан­ной любо­вью и нена­ви­стью. Содержание суж­де­ний, дава­е­мых всем мно­го­об­ра­зием эсте­ти­че­ского, также мно­го­значно. Красота не только утвер­ждает то, что должно быть и что воз­можно, но и самой исклю­чи­тель­но­стью факта сво­его суще­ство­ва­ния истол­ко­вы­вает и обос­но­вы­вает осуж­де­ние урод­ли­вых явле­ний. Ведь их выяв­ле­ние и отри­ца­ние воз­можны лишь в том мире, где может суще­ство­вать и суще­ствует, хотя и в виде исклю­че­ния, кра­сота. Даже если кажется, что она вытес­нена ото­всюду, кра­сота про­дол­жает суще­ство­вать в своём отно­ше­нии к твор­че­скому миру, в неот­ступ­ной реши­мо­сти, в сме­ло­сти и чистоте своих помыс­лов и слов, в том, как она выяв­ляет мир дей­стви­тель­но­сти, сни­мая с него покров тем­ноты и таин­ствен­но­сти. Если бы это не было свя­зано с самой сущ­но­стью искус­ства, не сле­до­вало из неё — неза­ви­симо от наме­ре­ния худож­ника или даже вопреки его упря­мому, запро­грам­ми­ро­ван­ному реше­нию, — то мы не смогли бы объ­яс­нить смысл суще­ство­ва­ния искусства.

Если бы искус­ство не вклю­чало в себя, хотя ино­гда и тайно, пози­цию творца, его созда­ю­щего, было бы непо­нятно, зачем пона­до­би­лось раз­мно­жать в форме копий явле­ния дей­стви­тель­ного мира, насе­лять мир отра­же­ни­ями, кото­рые в каче­стве изоб­ра­же­ний могут быть лишь несо­вер­шен­ными. Потеряв функ­цию суж­де­ния, искус­ство могло бы стать сур­ро­га­том либо украшением.

Мы не смогли бы объ­яс­нить, что нового, не суще­ству­ю­щего в дей­стви­тель­но­сти дают под­сол­нухи Ван Гога по срав­не­нию с насто­я­щими под­сол­ну­хами или вос­про­из­ве­дён­ные им же на полотне рва­ные, рас­топ­тан­ные баш­маки по срав­не­нию с обыч­ными ботин­ками. Невозможно было бы раз­га­дать, что вло­жил в них худож­ник, каким осо­бым мате­ри­а­лом поль­зу­ется искус­ство, непре­рывно испус­ка­ю­щее мощ­ные лучи, кото­рым не угро­жает опас­ность иссякнуть.

Почему сто­ле­ти­ями люди ходят любо­ваться неко­то­рыми натюр­мор­тами, изоб­ра­жа­ю­щими самые буд­нич­ные, тысячи раз виден­ные пред­меты? И откуда берётся в неко­то­рых высе­чен­ных из камня фигу­рах людей та неис­ся­ка­е­мая, нико­гда не ску­де­ю­щая, потря­са­ю­щая нас сила? Можно было бы задать ещё много вопро­сов; ведь если не при­ни­мать во вни­ма­ние суж­де­ния искус­ства, то оста­нется необъ­яс­ни­мым: почему отра­же­ние, дава­е­мое искус­ством, вли­яет на нас с боль­шей силой, чем явле­ния есте­ствен­ного мира, откуда берётся их при­тя­га­тель­ная сила, откуда эта спо­соб­ность строго взи­рать на самих себя?

Можно было бы ещё спро­сить: как могут про­из­ве­де­ния искус­ства сохра­нять свою силу на про­тя­же­нии тыся­че­ле­тий, почему сред­не­ве­ко­вая икона нахо­дит путь к «про­све­щён­ному» чело­веку XX века? Совершенно оче­видно, что «акту­аль­ным» и дей­ствен­ным оста­ется не пове­де­ние чело­века, изоб­ра­жён­ное Фра Анджелико, а то суж­де­ние, кото­рое выска­зал худож­ник в своей кар­тине. В твор­че­стве каж­дого зна­чи­тель­ного худож­ника, по суще­ству, про­ис­хо­дит вели­кий и свое­об­раз­ный суд над дей­стви­тель­но­стью. Это такой суд, кото­рый осно­вы­ва­ется на непи­са­ном кодексе зако­нов. Параграфами его явля­ются под­лин­ные чело­ве­че­ские цен­но­сти, потому и суж­де­ния эти не уста­ре­вают. При этом речь идёт о таких поступ­ках, раз­но­вид­но­стях пове­де­ния и стра­стях, кото­рые имеют исто­ри­че­ский вес и зна­че­ние с точки зре­ния про­гресса всего рода человеческого.

«Нет такого вели­кого про­из­ве­де­ния, кото­рое не было бы обви­не­нием про­тив мира, про­тив образа жизни, сло­жив­ше­гося в чело­ве­че­ском мире. Самые вели­кие — те, кто умеет сов­ме­щать этот про­цесс с жела­нием пре­об­ра­зо­ва­ния мира…»

Великое искус­ство не может быть лишь обви­не­нием. Каждое про­из­ве­де­ние искус­ства по-​своему явля­ется одно­вре­менно обви­не­нием, защи­той и сви­де­тель­ским пока­за­нием. Поэтому не имеет права на суще­ство­ва­ние про­ти­во­по­став­ле­ние утвер­жда­ю­щего и отри­ца­ю­щего искус­ства, как об этом пишут Адорно и Маркузе. В их фило­со­фии «отри­ца­ние и утвер­жде­ние сопри­ка­са­ются между собой лишь в бес­ко­неч­но­сти, поэтому они и не хотят при­зна­вать син­тез».

Для вели­кого искус­ства дей­стви­тельно не суще­ствует пустого отри­ца­ния, отри­ца­ния в чистом виде, как не суще­ствует и пустого утвер­жде­ния, абстрактно выра­жен­ного согла­сия. «Существует такое вели­чие, кото­рое таится в утвер­жде­нии», в обна­ру­же­нии скры­тых чело­ве­че­ских воз­мож­но­стей, без этого вообще не суще­ствует вели­чие искус­ства, а пустое отри­ца­ние не может избе­жать греха кос­вен­ной апо­ло­гии. Таким обра­зом, искус­ство не имеет дело лишь с обви­ня­е­мым или с пре­ступ­ле­нием. Оно зани­мает пози­цию не только по отно­ше­нию к пре­ступ­ле­нию, но и по отно­ше­нию ко всей сово­куп­но­сти обще­ствен­ных усло­вий, чре­ва­тых воз­мож­но­стями преступления.

«…Всякий акт есть, с одной сто­роны, акт инди­вида, аспект его био­гра­фии, его само­вы­ра­же­ние, но, с дру­гой сто­роны, он явля­ется актом детер­ми­ни­ро­ван­ного соци­аль­ного мира, аспек­том обще­ствен­ных отно­ше­ний, выра­же­нием объ­ек­тив­ных исто­ри­че­ских условий». 

Чем пол­нее про­из­ве­де­ние искус­ства может при­влечь достой­ных дове­рия сви­де­те­лей, чем больше реша­ю­щих дока­за­тельств, чем обшир­нее «след­ствен­ный мате­риал», на осно­ва­нии кото­рого выно­сится при­го­вор, тем более устой­чи­вой и веч­ной будет излу­ча­е­мая им худо­же­ствен­ная правда. Потому что эта правда нико­гда не зави­сит от вер­ного отра­же­ния частич­ных явле­ний. Критерии здесь совер­шенно иные, чем в том слу­чае, когда речь идёт о науч­ной истине.

Искусство все­гда пре­об­ра­жает формы явле­ний, и делает оно это именно для того, чтобы впи­сать в них своё суж­де­ние. (Такое пре­об­ра­зо­ва­ние вовсе не озна­чает исполь­зо­ва­ния прин­ципа дефор­ма­ции, абсо­лю­ти­зи­ро­ван­ного экс­прес­си­о­ни­стами, это не свое­об­раз­ный сти­ли­сти­че­ский приём, а закон худо­же­ствен­ного отра­же­ния. Только таким обра­зом худож­ник может созда­вать изоб­ра­же­ния, отли­ча­ю­щи­еся от явле­ний дей­стви­тель­ного мира тем, что они пока­зы­вают самое суще­ствен­ное и как бы излу­чают его. Иначе говоря, про­из­ве­де­ния искус­ства — это такие явле­ния, в кото­рых сущ­ность не про­сто теп­лится, а про­ни­зы­вает их, и они выяв­ляют то, что скрыто от буд­нич­ного взора. Преобразование, необ­хо­ди­мое для такого вос­про­из­во­дя­щего сущ­ность отра­же­ния дей­стви­тель­но­сти, в неко­то­рых слу­чаях озна­чает лишь то, что худож­ник меняет рас­по­ло­же­ние явле­ний по отно­ше­нию друг к другу, сохра­няя формы их суще­ство­ва­ния, создает из них ком­по­зи­цию, обо­га­щая их новым смыс­лом, кото­рый до этого не был заметен.)

Искусство ничего не отра­жает лишь для того, чтобы создать «копию» дей­стви­тельно суще­ству­ю­щего, а выра­жает своё суж­де­ние, взве­ши­вает дела мира. Если искус­ство отка­зы­ва­ется от этого, то оно само осуж­дает себя, само с собой ока­зы­ва­ется в тяжбе. Если прав­ди­вость про­из­ве­де­ния искус­ства зави­сит от пра­виль­но­сти впи­сан­ного в него суж­де­ния, то конеч­ным кри­те­рием объ­ек­тив­но­сти слу­жит лежа­щая в его основе шкала ценностей.

Великое искус­ство пред­ла­гает бога­тей­шую моти­ви­ровку обна­ру­жи­ва­е­мых на суде явле­ний и так глу­боко про­ни­кает в поис­ках реша­ю­щих вза­и­мо­свя­зей, как дей­стви­тель­ные суды нико­гда не спо­собны. Великий худож­ник — тот, кто дерз­нул «…вызвать наружу всё, что еже­ми­нутно пред очами и чего не зрят рав­но­душ­ные очи, — всю страш­ную, потря­са­ю­щую тину мело­чей, опу­тав­ших нашу жизнь, всю глу­бину холод­ных, раз­дроб­лен­ных, повсе­днев­ных харак­те­ров, кото­рыми кишит наша зем­ная, под­час горь­кая и скуч­ная дорога…»!..

Но «Я обви­няю» — необя­за­тельно ука­зу­ю­щий перст обви­не­ния в пре­ступ­ле­нии. Послеобеденный час на про­хлад­ной веранде в мир­ное время, о кото­ром пишет Радноти, или вопло­ще­ние радо­сти жизни на одном из поло­тен Пикассо, напи­сан­ных в годы Второй миро­вой войны, также явля­ются обви­не­нием мира, жестоко отка­зы­ва­ю­щего чело­веку в праве на то, что изоб­ра­жено на этих картинах.

Вместе с тем, в искус­стве все­гда при­сут­ствует и защита. Без этого жеста, выра­жен­ного необя­за­тельно в пря­мой форме, нет искус­ства. Ведь если нечего защи­щать, то нет при­чины и для осуж­де­ния, а зна­чит, не для чего писать, рисо­вать, созда­вать музыку. Когда искус­ство выно­сит при­го­вор, оно взы­вает к воз­мож­но­стям дей­стви­тель­но­сти, под­ходя к ней с пози­ций будущего.

Но это буду­щее не есть нечто скон­стру­и­ро­ван­ное, это не уто­пия, а новое состо­я­ние мира, обна­ру­жен­ное в воз­мож­но­стях насто­я­щего. Оно сту­чится в дверь насто­я­щего, как дух у Гегеля. Сущность этих воз­мож­но­стей обна­ру­жи­ва­ется лишь при про­ник­но­ве­нии во внут­рен­ние, суще­ствен­ные вза­и­мо­связи насто­я­щего. Только тогда при­го­вор может быть обос­но­ван, так как только в этом слу­чае он и прав­див, и справедлив.

Искусство — осо­бый истец ещё и потому, что оно по-​настоящему побеж­дает лишь тогда, когда, снова воз­бу­див «дело», оно его «про­иг­ры­вает», потому что дей­стви­тель­ность уже нельзя обви­нить в тех же самых гре­хах. Однако из-​за этого ни одно про­из­ве­де­ние искус­ства не может поте­рять свою неиз­мен­ность во вре­мени, а спо­собно утра­тить лишь ту пря­мо­ли­ней­ную акту­аль­ность, когда на осно­ва­нии про­стой ана­ло­гии вос­про­из­во­ди­мых жиз­нен­ных фак­тов про­из­ве­де­ния дав­них вре­мён свя­зы­ва­ются с сего­дняш­ней дей­стви­тель­но­стью. Справедливость и веч­ность худо­же­ствен­ного суж­де­ния под­дер­жи­ва­ются в жизни пол­но­той отражения.

Так, реша­ю­щим в раз­гра­ни­че­нии реа­ли­сти­че­ских и нере­а­ли­сти­че­ских про­из­ве­де­ний мы должны счи­тать худо­же­ствен­ную прав­ди­вость. В конеч­ном счёте это и даёт смысл тре­бо­ва­нию целост­но­сти. Ведь из частич­ных, а зна­чит, одно­сто­рон­них дан­ных и сви­де­тель­ских пока­за­ний, из непол­ного их учёта не может рож­даться пра­виль­ное суж­де­ние. Художественная прав­ди­вость может быть обос­но­вана только целост­но­стью, лишь из неё может чер­пать досто­вер­ность и непре­хо­дя­щее зна­че­ние. Трезвый ум и в повсе­днев­ной жизни счи­тает усло­вием выне­се­ния спра­вед­ли­вого при­го­вора необ­хо­ди­мость «выслу­шать и про­тив­ную сто­рону». В искус­стве же дей­ствует иной прин­цип: «выслу­шай и вос­про­из­веди все стороны».

Таким обра­зом, суще­ствует два основ­ных усло­вия прав­ди­во­сти худо­же­ствен­ного суж­де­ния: осу­ществ­ле­ние прин­ципа целост­но­сти и объ­ек­тив­ность цен­но­стей, поло­жен­ных в основу суждения.

Буржуазное искус­ство XX века теряет силу суж­де­ния потому, что прак­ти­че­ски оно отри­цает оба эти усло­вия, отка­зы­ва­ется от них, вслед­ствие чего ста­вится под вопрос и само его при­зва­ние. Но оно отка­зы­ва­ется и от боль­шего, оно не желает, чтобы изоб­ра­же­ние вообще имело зна­че­ние, как это про­воз­гла­шает Ален Роб-​Грийе, заяв­ляя об отказе от «мифа глу­бины», об осво­бож­де­нии от «дес­по­тизма зна­че­ния» и от при­зна­ния поверх­но­сти вещей мас­кой их сущ­но­сти. Но пра­вильно ли будет в наш век при­дер­жи­ваться тре­бо­ва­ния пол­ноты охвата? Можно ли ждать от искус­ства, чтобы оно отра­зило в своих про­из­ве­де­ниях хотя бы пол­ноту суще­ствен­ных вза­и­мо­свя­зей нашей дей­стви­тель­но­сти — необ­хо­ди­мую для худо­же­ствен­ной прав­ди­во­сти почву? Хотя целост­ность и отно­си­тельна, но суще­ствует нечто созда­ю­щее абсо­лют­ное ядро, это и явля­ется цен­тром общественно-​человеческой дей­стви­тель­но­сти нашего вре­мени. Только вокруг этой цен­траль­ной точки и могут быть рас­по­ло­жены во всей своей пол­ноте инди­ви­ду­аль­ные жиз­нен­ные факты. Однако в цен­тре обще­ствен­ной дей­стви­тель­но­сти — и это широко известно — все­гда зало­жено наи­бо­лее харак­тер­ное для дан­ного века про­ти­во­ре­чие. Именно оно явля­ется осью о двух кон­цах, при­во­дя­щей в дви­же­ние дей­стви­тель­ность, только эта ось и может быть той внут­рен­ней опо­рой про­из­ве­де­ния искус­ства, бла­го­даря кото­рой целое и пред­став­ляет собой некое един­ство. Если у оси про­из­ве­де­ния искус­ства непра­вильно уста­нов­лен центр, най­дено вто­ро­сте­пен­ное про­ти­во­ре­чие, и она ока­зы­ва­ется сдви­ну­той, то это нару­шает пропорции.

Второстепенное про­ти­во­ре­чие хотя и суще­ствует, но оно не обла­дает доста­точ­ной проч­но­стью для того, чтобы на нём можно было воз­ве­сти всю целост­ность. Так начи­нает коле­баться ста­тика про­из­ве­де­ния, под­ры­ва­ется его прав­ди­вость и устой­чи­вость во вре­мени. Это то же самое, что пытаться постро­ить нечто на такой абсурд­ной оси, у кото­рой имелся бы лишь один север­ный полюс. Найденная дей­стви­тель­ная сред­няя точка обла­дает как бы маг­нит­ной силой, при­тя­ги­ва­ю­щей к себе все необ­хо­ди­мые детали, без кото­рых не может быть совер­шен­ства. (Конечно, зна­че­ние имеет не только выяв­ле­ние самого цен­тра, но и про­сто попа­да­ние внутрь опре­де­лен­ного круга.)

Каковы же наи­бо­лее типич­ные пре­пят­ствия для пости­же­ния целост­но­сти и на её основе выне­се­ния дей­стви­тельно худо­же­ствен­ного суж­де­ния? В искус­стве, как и в повсе­днев­ной жизни, пре­пят­стви­ями явля­ются прежде всего пред­взя­тость и чрез­мер­ное обоб­ще­ние. В каче­стве системы пред­рас­суд­ков высту­пает лож­ное созна­ние худож­ника, выпол­ня­ю­щее роль иска­жа­ю­щей и отби­ра­ю­щей призмы в рас­по­зна­нии суще­ствен­ных вза­и­мо­свя­зей дей­стви­тель­но­сти, в выяв­ле­нии типич­ных фак­то­ров и отра­же­нии их в худо­же­ствен­ном про­из­ве­де­нии. Но воз­можно и дру­гое: в про­цессе твор­че­ства у худож­ника может про­изойти и пре­одо­ле­ние лож­ного созна­ния, когда призма про­яс­ня­ется или раз­би­ва­ется и исче­зает. Это воз­можно потому, что худо­же­ствен­ное суж­де­ние явля­ется, по суще­ству, кос­вен­ным. Правда, у вели­ких твор­цов, напри­мер, у Льва Толстого, мы нахо­дим и попытку пря­мого суж­де­ния. Но в таких слу­чаях про­ис­хо­дит нечто необыч­ное. Присоединённое к про­из­ве­де­нию реше­ние, к тому же лож­ное, отде­ля­ется от орга­ни­че­ской мате­рии про­из­ве­де­ния — и про­ис­хо­дит это как свое­об­раз­ная реак­ция имму­ни­тета, — кото­рое вытес­няет его из себя, как чуж­дое тело, чтобы вме­сто него побе­дила выра­жен­ная в самом
про­из­ве­де­нии и излу­ча­е­мая им точка зрения.

Возьмём, напри­мер, роман «Чума» Альбера Камю. Автор закан­чи­вает свой роман словами:

«И в самом деле, вслу­ши­ва­ясь в радост­ные клики, иду­щие из цен­тpa города, Риэ вспом­нил, что любая радость нахо­дится под угро­зой. Ибо он знал то, чего не ведала эта лику­ю­щая толпа и о чём можно про­честь в книж­ках, — что мик­роб чумы нико­гда не уми­рает, нико­гда не исче­зает, что он может деся­ти­ле­ти­ями спать где-​нибудь в зави­туш­ках мебели или в стопке белья, что он тер­пе­ливо ждёт сво­его часа в спальне, в под­вале, в чемо­дане, в носо­вых плат­ках и в бума­гах и что, воз­можно, при­дёт на горе и в поуче­ние людям такой день, когда чума про­бу­дит крыс и пошлёт их око­ле­вать на улицы счаст­ли­вого города».

Но послед­ние строки нам ничего не гово­рят, про­из­ве­де­ние в целом пере­рас­тает этот ком­мен­та­рий и остав­ляет в тени мне­ние писа­теля, что нам не дано знать, почему исче­зают крысы, когда они снова явятся и играла ли какую-​нибудь роль борьба людей в победе над чумой. Читая эти строки, чув­ству­ешь, что писа­тель, под­ходя к концу сво­его тво­ре­ния, словно вне­запно опом­нился, вер­нулся к экзи­стен­ци­а­лист­ским пред­рас­суд­кам и попы­тался «испра­вить» создан­ное им самим, но про­ти­во­ре­ча­щее его фило­соф­ским воз­зре­ниям про­из­ве­де­ние. Он захо­тел вну­шить чита­те­лям, что крысы и чума исчезли не потому, что нашлись люди, боров­ши­еся про­тив них, а «неиз­вестно почему». Такой дис­со­нанс между суж­де­нием о мире, выска­зан­ным в про­из­ве­де­нии искус­ства, и выска­зы­ва­нием самого худож­ника воз­ни­кает тогда, когда худож­ник отде­лён от дей­стви­тель­но­сти систе­мой пред­рас­суд­ков, состав­ля­ю­щих его миро­воз­зре­ние. Если бы это миро­воз­зре­ние вли­яло на весь про­цесс созда­ния худо­же­ствен­ного про­из­ве­де­ния, то автору не уда­лось бы создать ничего цен­ного. Но почему это миро­воз­зре­ние не вли­яет всё время на худож­ника? Состояние твор­че­ства, назы­ва­е­мое нами вдох­но­ве­нием, есть, в сущ­но­сти, не что иное, как катар­сис худож­ника. Это такое состо­я­ние, когда худож­ник очи­ща­ется, воз­вы­ша­ется над самим собой, а зна­чит, и над сво­ими пред­рас­суд­ками, и пре­одо­ле­вает свою узкую лич­ную субъ­ек­тив­ность. По суще­ству, здесь, но только на более высо­ком уровне, кон­цен­три­ро­ван­нее, совер­шен­нее, а глав­ное — устой­чи­вее, с худож­ни­ком про­ис­хо­дит то же самое, что и при пере­жи­ва­нии вос­при­я­тия. Ведь и чело­век, вос­при­ни­ма­ю­щий про­из­ве­де­ние искус­ства, нахо­дясь под вли­я­нием миро­ощу­ще­ния, излу­ча­е­мого этим про­из­ве­де­нием, может вре­менно осво­бо­диться от своих пред­рас­суд­ков и уви­деть мир в ином свете. Его соб­ствен­ное миро­вос­при­я­тие потом вновь вер­нётся к нему, но может вер­нуться и в ослаб­лен­ной форме. В опти­маль­ном слу­чае пред­рас­судки могут совсем исчез­нуть и больше не воз­ро­диться. Призма миро­воз­зре­ния худож­ника в отдель­ных слу­чаях бывает настолько тверда, что не про­пус­кает те суще­ствен­ные моменты дей­стви­тель­но­сти, кото­рые про­ти­во­ре­чат его взгля­дам. Но как только воз­ни­кает истинно вели­кое тво­ре­ние искус­ства, в нём сразу нахо­дят отра­же­ние суще­ствен­ные моменты дей­стви­тель­но­сти, раз­би­вая, хотя бы и вре­менно, миро­воз­зрен­че­скую призму. Охваченный вдох­но­ве­нием, Толстой тоже забы­вал о своём тол­стов­стве или поз­во­лял, чтобы оно под напо­ром дей­стви­тель­но­сти отсту­пило на зад­ний план или даже было сокру­шено. Поэтому ино­гда и кажется, что у Толстого-​мыслителя не было более серьёз­ного оппо­нента, чем Толстой-​писатель. В бур­жу­аз­ном искус­стве нашего века такой приз­мой ста­но­вится прежде всего отча­яв­ше­еся само­со­зна­ние, и она не про­пус­кает ника­ких жиз­нен­ных фак­тов, кроме тех, кото­рые под­твер­ждают пре­зумп­цию «обре­чён­но­сти» мира; это и явля­ется одним из типич­ных пре­пят­ствий для пости­же­ния мира в его целост­но­сти. Однако без­на­дёж­ность ста­вит под сомне­ние не только объ­ек­тив­ность цен­но­стей, но и само их существование.

Это ведёт не только к отри­ца­нию Девятой сим­фо­нии, как у Адриана Леверкюна, но и гораздо дальше. Возникает точка зре­ния, кото­рая одно­вре­менно ста­вит под вопрос корен­ную сущ­ность и пред­на­зна­че­ние искусства.

Крайние направ­ле­ния аван­гар­дизма уже не берутся за созда­ние такого искус­ства, кото­рое под­хо­дило бы к миру с точки зре­ния чело­века, рас­смат­ри­вало бы этот мир соот­но­си­тельно с чело­ве­ком, так как они отри­цают пра­во­мер­ность суще­ство­ва­ния такой системы соот­но­ше­ния. Ничего не меня­ется от того, что это отри­ца­ние чер­пает свои аргу­менты из самых раз­лич­ных источ­ни­ков. Иногда ссы­ла­ются даже на совре­мен­ную физику, как, напри­мер, Пауль Клее, кото­рый пишет о том, что всё види­мое — это лишь изо­ли­ро­ван­ный фраг­мент по срав­не­нию со Вселенной, нечто сред­нее между макро- и мик­ро­ско­пи­че­ским, фраг­мент, сви­де­тель­ству­ю­щий лишь о спе­ци­фике чело­ве­че­ского бытия. Другие, видя реаль­ную угрозу устой­чи­вым чело­ве­че­ским цен­но­стям, дохо­дят до того, что счи­тают вообще бес­смыс­лен­ным отра­же­ние мира в свете каких-​либо цен­но­стей и, тем самым, отка­зы­вают искус­ству в функ­ции суж­де­ния и ори­ен­та­ции. Тогда худож­ник упо­доб­ля­ется тому, о ком сказано:

«…заме­сто того, чтоб разумно печься о нуж­дах чело­века, о том, чтобы людям лучше жилось на земле и средь них уста­но­вился поря­док, что дал бы пре­крас­ным люд­ским тво­ре­ниям вновь почув­ство­вать под собой твёр­дую почву и честно вжиться в люд­ской оби­ход, иной сво­ра­чи­вает с пря­мой дороги и пре­да­ётся сата­нин­ским неистов­ствам. Так губит он свою душу и кон­чает на свалке с подох­шей ско­ти­ной».

И всё же осо­знанно или неосо­знанно, но в любом про­из­ве­де­нии искус­ства содер­жится какое-​то суж­де­ние. Напрасно решает писа­тель, что будет пока­зы­вать только одни факты, мел­кие факты, как, напри­мер, Натали Саррот; всё равно каж­дый факт в её про­из­ве­де­нии ста­но­вится ули­кой, дока­за­тель­ством обре­чён­но­сти. И в холод­ном дви­же­нии, в том жесте, кото­рым она пока­зы­вает на факты, не только горечь, но ещё и жесто­кость, сме­шан­ная с пре­зре­нием, вме­сто очи­ща­ю­щей строгости.

Нашли ошибку? Выделите фраг­мент тек­ста и нажмите Ctrl+Enter.