Заметки о мещанстве

Заметки о мещанстве
~ 56 мин

I

Мещанство — это строй души совре­мен­ного пред­ста­ви­теля коман­ду­ю­щих клас­сов. Основные ноты мещан­ства — урод­ливо раз­ви­тое чув­ство соб­ствен­но­сти, все­гда напря­жен­ное жела­ние покоя внутри и вне себя, тем­ный страх пред всем, что так или иначе может вспуг­нуть этот покой, и настой­чи­вое стрем­ле­ние ско­рее объ­яс­нить себе все, что колеб­лет уста­но­вив­ше­еся рав­но­ве­сие души, что нару­шает при­выч­ные взгляды на жизнь и на людей.

Но объ­яс­няет меща­нин не для того, чтобы только понять новое и неиз­вест­ное, а лишь для того, чтобы оправ­дать себя, свою пас­сив­ную пози­цию в битве жизни.

Отвратительное раз­ви­тие чув­ства соб­ствен­но­сти в обще­стве, постро­ен­ном на пора­бо­ще­нии чело­века, может быть, объ­яс­ня­ется тем, что только деньги как будто дают лич­но­сти неко­то­рую воз­мож­ность чув­ство­вать себя сво­бод­ной и силь­ной, только деньги могут ино­гда охра­нить лич­ность от про­из­вола все­силь­ного чудо­вища — государства.

Но объ­яс­не­ние — не оправ­да­ние. Современное госу­дар­ство создано меща­нами для защиты сво­его иму­ще­ства — мещане же и дали госу­дар­ству раз­виться до пол­ного пора­бо­ще­ния и иска­же­ния лич­но­сти. Не ищи защиты от силы, враж­деб­ной тебе, вне себя — умей в себе самом раз­вить сопро­тив­ле­ние насилию.

Жизнь, как это известно, — борьба гос­под за власть и рабов — за осво­бож­де­ние от гнета вла­сти. Темп этой борьбы ста­но­вится все быст­рее по мере роста в народ­ных мас­сах чув­ства лич­ного досто­ин­ства и созна­ния клас­со­вого един­ства интересов.

Мещанство хотело бы жить спо­койно и кра­сиво, не при­ни­мая актив­ного уча­стия в этой борьбе, его люби­мая пози­ция — мир­ная жизнь в тылу наи­бо­лее силь­ной армии. Всегда внут­ренно бес­силь­ное, мещан­ство пре­кло­ня­ется пред гру­бой внеш­ней силой сво­его пра­ви­тель­ства, но если — как мы это видели и видим — пра­ви­тель­ство дрях­леет, мещан­ство спо­собно выпро­сить и даже вырвать у него долю вла­сти над стра­ной, при­чем оно делает это, опи­ра­ясь на силу народа и его же рукой.

Оно густо обле­пило народ своим серым, клей­ким слоем, но не может не чув­ство­вать, как тонок этот холод­ный слой, как кипят под ним враж­деб­ные ему инстинкты, как ярко раз­го­ра­ется непри­ми­ри­мая, сме­лая мысль и пла­вит, сжи­гает веко­вую ложь…

Этот натиск энер­гии снизу вверх воз­буж­дает в мещан­стве жут­кий страх пред жиз­нью,— в корне своем это страх пред наро­дом, сле­пой силой кото­рого мещан­ство выстро­ило гро­мозд­кое, тес­ное и скуч­ное зда­ние своею бла­го­по­лу­чия. На тре­вож­ной почве этого страха, на пред­чув­ствии отмще­ния у мещан вспы­хи­вают тороп­ли­вые и гру­бые попытки оправ­дать свою роль пара­зи­тов на теле народа — тогда мещане ста­но­вятся Мальтусами, Спенсерами, Ае-​Бонами, Ломброзо — имя им легион…

В буду­щем, веро­ятно, кто-​то напи­шет «Историю соци­аль­ной лжи» — мно­го­том­ную книгу, где все эти трус­ли­вые попытки само­оправ­да­ния, собран­ные воедино, пред­ста­вят собой целый Арарат бес­стыд­ных уси­лий пода­вить оче­вид­ную, реаль­ную истину гру­дами лип­кой, хит­рой лжи.

Мещане все­гда соблаз­ня­ются при­зрач­ной воз­мож­но­стью дока­зать самим себе и всему миру, что они ни в чем не виноваты.

И дока­зы­вают более или менее мно­го­словно и скучно, что в жизни суще­ствуют необо­ри­мые, роко­вые законы, создан­ные богом, или при­ро­дой, или самими людьми, что по силе этих зако­нов чело­век может удобно устро­иться только на шее ближ­него сво­его и что, если все рабо­чие захо­тят есть кот­леты, — на земле не хва­тит быков…

Противоречия между наро­дом и коман­ду­ю­щими клас­сами — непри­ми­римы. Каждый чело­век, искренно жела­ю­щий видеть на земле тор­же­ство истины, сво­боды, кра­соты, дол­жен бы, по мере сил своих, рабо­тать в пользу быст­рей­шего и нор­маль­ного раз­ви­тия этих про­ти­во­ре­чий до конца — ибо в конце этого про­цесса пред всеми людьми с оди­на­ко­вой оче­вид­но­стью вста­нет и пре­ступ­ность нашего обще­ствен­ного устрой­ства и ясная для всех невоз­мож­ность даль­ней­шего суще­ство­ва­ния его в совре­мен­ных формах…

Мещанство все­гда пыта­ется задер­жать про­цесс нор­маль­ного раз­ви­тия клас­со­вых противоречий.

Когда в жизни уси­ли­ва­ется тре­ние враж­деб­ных сил, мещане тре­вожно пря­чут головы под крыло какой-​либо при­ми­ри­тель­ной тео­рии. Уклоняясь от лич­ного уча­стия в борьбе, меща­нин ста­ра­ется вве­сти в нее более или менее авто­ри­тет­ное тре­тье лицо и воз­ла­гает на него защиту своих мещан­ских инте­ре­сов. Раньше он ловко поль­зо­вался для своих целей богом; зада­вив бога устрой­ством церкви — обра­тился к науке, везде ста­ра­ясь найти дока­за­тель­ства необ­хо­ди­мо­сти для боль­шин­ства людей под­чи­ниться меньшинству.

Каждый раз, когда на свет­лом и вели­че­ствен­ном храме науки появ­ля­ется какая-​то тем­ная, подо­зри­тель­ная пле­сень, — так и знайте! — это меща­нин кос­нулся храма истины своей нахаль­ной, нечи­стой рукой…

Науку родили опыт и мысль чело­ве­че­ства, она есть сво­бод­ная сила, кото­рую трудно под­чи­нить инте­ре­сам мещан­ства,— в науке не нашлось дово­дов, оправ­ды­ва­ю­щих бытие мещан­ства, напро­тив — чем дальше она раз­ви­ва­ется, тем более ярко осве­щает вред паразитизма…

На почве уси­лен­ных попы­ток при­ми­рить непри­ми­ри­мое у меща­нина раз­ви­лась болезнь, кото­рую он назвал — совесть. В ней есть много общего с тем чув­ством тре­вож­ной нелов­ко­сти, кото­рое испы­ты­вает дар­моед и без­дель­ник в суро­вой рабо­чей семье, откуда — он ждет — его могут одна­жды выгнать вон. В сущ­но­сти, и совесть — все тот же страх воз­мез­дия, но уже ослаб­лен­ный, при­няв­ший, как рев­ма­тизм, хро­ни­че­скую форму… Эта осо­бен­ность мещан­ской души поз­во­лила меща­нину создать новое ору­дие при­ми­ре­ния — гума­низм, — это нечто вроде рели­гии, но не так цельно и кра­сиво: тут есть немного логики, немного доб­рого чув­ства, жало­сти и много наив­но­сти и всего больше хри­сти­ан­ского стрем­ле­ния дать людям вме­сто хлеба насущ­ного мыль­ные пузыри. В конце кон­цов — это мило­стыня народу, довольно жал­кие и прес­ные крохи, вели­ко­душно бро­шен­ные бога­тым Лазарем сво­ему бед­ному тезке… Это не имело успеха, народ не насы­тился, не стал более крот­ким и по-​прежнему хотя и без­молвно, но очень косо смот­рел голод­ными гла­зами, как пожи­ра­лись плоды его труда… Было ясно — гума­низм не может слу­жить для мещан ору­дием защиты про­тив напора справедливости…

Мещанин любит гово­рить народу: «Возлюби ближ­него тво­его, как самого себя», но под ближ­ним все­гда под­ра­зу­ме­вает только самого себя и, поучая народ любви, остав­ляет за собою право жить за счет чужого труда — незыблемым.

Когда мещан­ство убе­ди­лось, что народ не хочет быть гуман­ным и уче­ние Христа не при­ми­ряет рабо­чего с его ролью раба, навя­зан­ной ему госу­дар­ством, — оно почув­ство­вало и гума­низм и рели­гию как излиш­ний бал­ласт в своей тес­ной, квад­рат­ной, малень­кой душе, оно захо­тело осво­бо­дить себя от этого бал­ла­ста — отсюда и начался отвра­ти­тель­ный про­цесс раз­ло­же­ния мещан­ской души.

Нужно было видеть пья­ную радость мещан, когда Ницше громко заго­во­рил о своей нена­ви­сти к демократии!

Им пока­за­лось, что вот, нако­нец, явился некий Геркулес, он очи­стит авги­евы конюшни мещан­ской души от серой пута­ницы поня­тий, осво­бо­дит из мел­кой и пест­рой сети чув­ство­ва­ний, кото­рую они так долго, усердно и без­дарно плели сво­ими руками, кото­рая свя­зала их вза­имно друг друга отри­ца­ю­щими нитями,— «я хочу, но я не дол­жен, я дол­жен, но я не хочу»,— свя­зала и при­вела в тупик бес­силь­ного отча­я­ния — «я не могу жить». Мещанство немед­ленно сде­лало из Ницше идола, заклю­чив всю мно­го­об­раз­ную душу его в один жут­кий крик:

«Спасайтесь, как смо­жете. Мир поги­бает, ибо идет демократия!»

Но это был крик аго­нии самого мещан­ского обще­ства, изды­ха­ю­щего от утом­ле­ния в поис­ках хотя бы и деше­вого, но проч­ного сча­стья, хотя бы и скуч­ного, но устой­чи­вого покоя, тес­ного, но твер­дого порядка. Может быть, Ницше был гений, но он не мог сде­лать чуда, не мог влить новую горя­чую кровь в изно­шен­ные жилы и огнем своей души не мог пере­жечь мел­ких лавоч­ни­ков в ари­сто­кра­тов духа. Призыв к само­за­щите пал на бес­плод­ную почву — мещан­ство живет чужим тру­дом и может бороться только чужими руками…

Раньше оно могло поку­пать людей на службу себе день­гами, позд­нее под­ку­пало их обе­ща­ни­ями и все­гда обма­ны­вало. Теперь, когда люди начали пони­мать свои лич­ные инте­ресы, их трудно обма­нуть. Люди всё более резко делятся на два непри­ми­ри­мых лагеря — мень­шин­ство, воору­жен­ное всем, что только может защи­тить его, боль­шин­ство, у кото­рого только одно ору­жие — руки — и одно жела­ние — равен­ство. Направо стоят бес­страст­ные, как машины, зако­ван­ные в железо рабы капи­тала, они при­выкли счи­тать себя хозя­е­вами жизни, а на самом деле это без­воль­ные слуги холод­ного, жел­того дья­вола, имя кото­рому — золото. Налево всё быст­рее сли­ва­ются в необо­ри­мую дру­жину дей­стви­тель­ные хозя­ева всей жизни, един­ствен­ная живая сила, все при­во­дя­щая в дви­же­ние,— рабо­чий народ… сердце его горит уве­рен­но­стью в победе и он видит свое буду­щее — свободу…

Между этими двумя силами рас­те­рянно суе­тятся мещане,— они видят: при­ми­ре­ние невоз­можно, им стыдно идти направо, страшно — налево, а полоса, на кото­рой они тол­кутся, ста­но­вится всё тес­нее, враги всё ближе друг к другу, уже начи­на­ется бой…

Что делать меща­нину? Он не герой, геро­и­че­ское непо­нятно ему, только ино­гда на сцене театра он любу­ется геро­ями, спо­койно уве­рен­ный, что теат­раль­ные герои не поме­шают ему жить. Он не чув­ствует буду­щего и, живя инте­ре­сами дан­ного момента, свое отно­ше­ние к жизни опре­де­ляет так:

Не рас­суж­дай, не хло­почи,
Безумство ищет, глу­пость судит;
Дневные раны сном лечи,
А зав­тра быть тому, что будет,
Живя — умей все пере­жить:
Печаль, и радость, и тре­вогу.
Чего желать? О чем тужить?
День пере­жит — и слава богу…

Он любит жить, но впе­чат­ле­ния пере­жи­вает неглу­боко, соци­аль­ный тра­гизм недо­сту­пен его чув­ствам, только ужас пред своей смер­тью он может чув­ство­вать глу­боко и выра­жает его порою ярко и сильно. Мещанин все­гда лирик, пафос совер­шенно недо­сту­пен меща­нам, тут они точно про­кляты про­кля­тием бессилия…

Что им делать в битве жизни? И вот мы видим, как они тре­вожно и жалко пря­чутся от нее, кто куда может — в тем­ные уголки мисти­цизма, в кра­си­вень­кие беседки эсте­тики, постро­ен­ные ими на ско­рую руку из кра­де­ного мате­ри­ала; печально и без­на­дежно бро­дят в лаби­рин­тах мета­фи­зики и снова воз­вра­ща­ются на узкие, засо­рен­ные хла­мом веко­вой лжи тро­пинки рели­гии, всюду внося с собою клей­кую пош­лость, исте­ри­че­ские стоны души, пол­ной мел­кого страха, свою без­дар­ность, свое нахаль­ство, и всё, до чего они каса­ются, они осы­пают гра­дом кра­си­вень­ких, но пустых и холод­ных слов, зве­ня­щих фаль­шиво и жалобно.

Эту скуч­ную и тре­вож­ную суету мещан­ства наших дней, испу­ган­ного пред­чув­ствием своей гибели, послед­нюю главу его бес­цвет­ной исто­рии можно назвать так:

«Мещане, кто во что горазд!»

II

Каждый, разу­ме­ется, видит все в жизни так, как он хочет видеть, а кто ничего не хочет, видит только себя — скуч­ное и жал­кое зрелище!

Мещанин не спо­со­бен видеть ничего, кроме отра­же­ний своей серой, мяг­кой и бес­силь­ной души.

Наиболее урод­ли­вые формы отно­ше­ния мещан­ства к народу сло­жи­лись в нашей неле­пой стране. Вероятно, на земле нет дру­гой страны, где бы коман­ду­ю­щие классы гово­рили и писали о народе так усердно и много, как у нас, и уж, навер­ное, ни одна лите­ра­тура в мире, кроме рус­ской, не изоб­ра­жала свой народ так приторно-​слащаво и не опи­сы­вала его стра­да­ний с таким стран­ным, подо­зри­тель­ным упоением.

Придавленный к земле тяже­лым и гру­бым меха­низ­мом без­дарно устро­ен­ной госу­дар­ствен­ной машины, рус­ский народ — ско­ван­ный и ослеп­лен­ный Самсон — воис­тину, вели­кий страдалец!

И, воис­тину, с мол­ча­ли­вым тер­пе­нием титана долго дер­жал он на пле­чах своих страш­ную тяжесть раб­ского, каторж­ного труда, звер­ских пре­ступ­ле­ний со сто­роны вла­сти, сла­до­страст­ного изде­ва­тель­ства над его лич­но­стью поме­щи­ков и поли­ции, дер­жал без­ро­потно и лишь порою, встрях­нув пле­чами, рвался к сво­боде, но — сле­пой — не нахо­дил пути к ней, и снова и еще крепче свя­зы­вали его…

Когда чело­века пытают, а он, пол­ный пре­зре­ния к пала­чам, муже­ственно мол­чит,— это кра­сиво, это вызы­вает вос­тор­жен­ное ува­же­ние к муче­нику и несо­мненно явля­ется пре­крас­ной темой для поэта…

Но когда рус­ского мужика бьют по зубам, секут роз­гами, ломают ему ребра, а он, едва ли в чем-​либо винов­ный, сто­нет «не буду!» — в этом мало чело­ве­че­ского и совсем нет кра­соты — это должно бы вызы­вать гнев и нена­висть к силе, угне­та­ю­щей народ, должно бы воз­буж­дать страст­ное, упор­ное жела­ние раз­ру­шить и пере­стро­ить мрач­ную, душ­ную казарму, в кото­рой зады­ха­ется родина.

Русская лите­ра­тура с печаль­ным уми­ле­нием смот­рела, как тупая сила вла­сти, раз­нуз­дан­ной своей без­на­ка­зан­но­стью, наси­лует рус­ский народ, как она ста­ра­тельно отрав­ляет суе­ве­ри­ями этот веч­ный источ­ник энер­гии, кото­рой бес­правно поль­зу­ются все, как исто­ща­ется почва, даю­щая всем и хлеб и цветы, она смот­рела на это пре­ступ­ле­ние про­тив жизни ее родины и лири­че­ски вздыхала:

Край род­ной долготерпенья,

Край ты рус­ского народа!

Наша лите­ра­тура — сплош­ной гимн тер­пе­нию рус­ского чело­века, она вся про­пи­тана тихим вос­тор­гом пред страдальцем-​мужичком и удив­ле­нием пред его нече­ло­ве­че­ской выносливостью.

Где ты чер­пал эту силу? — спра­ши­вает она его, но народ был для нее нату­рой, с кото­рой она кра­сиво и сочно писала более или менее талант­ли­вые кар­тины для удо­вле­тво­ре­ния своих твор­че­ских эмо­ций и эсте­ти­че­ского вкуса мещан…

Соль истин­ной поэ­зии в изоб­ра­же­ниях мужика и его жизни, даже у круп­ных писа­те­лей, часто и странно сме­ши­ва­ется с пато­кой груст­ного лиризма, а он все­гда неуме­стен при опи­са­ниях жизни рус­ской деревни, ибо, по мень­шей мере, непри­лично лири­че­ски взды­хать, когда на ваших гла­зах люди уто­пают в грязи и во тьме.

И все­гда в отно­ше­ниях рус­ского писа­теля к своим героям-​мужикам чув­ству­ется нечто вроде удо­воль­ствия видеть их ничтож­ными, мяг­кими, доб­рыми и терпеливыми…

Положим — необ­хо­димо упо­тре­бить солид­ные уси­лия для того, чтобы выве­сти из тер­пе­ния рус­ского мужика, но наше пра­ви­тель­ство — воз­да­дим ему долж­ное! — все­гда успешно выпол­няло эту задачу; однако рос­кош­ное зер­кало рус­ской лите­ра­туры почему-​то не отра­зило вспы­шек народ­ного гнева — ясных при­зна­ков его стрем­ле­ния к сво­боде. Она изоб­ра­жала нам Калиныча и Хоря, героя «Муму», Касьяна, Антона Горемыку, Платона Каратаева, дедушку Якова и Мазая, Акима во «Власти тьмы» и бес­ко­неч­ную вере­ницу иных муд­рых, но кос­но­языч­ных и немых людей. На ее гла­зах из среды народа выхо­дили: Ломоносовы, Кольцовы, Никитины, Суриковы, но она не заме­чала их и забыла отме­тить в про­шлом таких круп­ных выра­зи­те­лей народ­ной воли, как Разин и дру­гие. Она не искала героев, она любила рас­ска­зы­вать о людях силь­ных только в тер­пе­нии, крот­ких, мяг­ких, меч­та­ю­щих о рае на небе­сах, без­молвно стра­да­ю­щих на земле. Все они тер­пе­ливо — непре­менно тер­пе­ливо, без гнева, без ропота! — несут на пле­чах своих гне­ту­щие душу и тело невзгоды и позор раб­ской жизни. Милые люди! Они совер­шенно не спо­собны к делу стро­и­тель­ства жизни и кажутся создан­ными при­ро­дой спе­ци­ально для мир­ной работы на гос­под. Такие слав­ные божьи коровки — эти духовно чистень­кие мужички, они так любовно мудры, полны такой готов­но­стью стра­дать, что, право, удив­ля­ешься, как можно было таких людей-​младенцев драть на конюш­нях плетьми, пороть роз­гами, про­да­вать оптом и в роз­ницу, как бара­нов, и вообще обра­щаться с ними… неделикатно?

Сознательно или бес­со­зна­тельно, но все­гда настой­чиво наша дво­рян­ская лите­ра­тура рисо­вала народ тер­пе­ливо рав­но­душ­ным к поряд­кам его жизни, все­гда заня­тым меч­тами о боге и душе, пол­ным жела­ния внут­рен­него мира, мещан­ски недо­вер­чи­вым ко всему новому, незло­би­вым до отвра­ще­ния, гото­вым все и всем про­стить, кур­но­сым иде­а­ли­стом, кото­рый еще долго и долго спо­со­бен под­чи­няться всем, кому это нужно.

Мещанство читало кра­си­вые рас­сказы о смир­ном рус­ском народе, искренно вос­хи­ща­лось его незло­би­вым тер­пе­нием и, спо­койно, крепко сидя на его хребте, дало ему лест­ный титул народа-богоносца.

Ко вре­мени вынуж­ден­ного наро­дом осво­бож­де­ния его от кре­пост­ного права, и — кстати — от земли, в нашей стране, как это известно, обра­зо­вался неболь­шой, но энер­гич­ный слой людей, силь­ных духом и внут­ренне сво­бод­ных. Это была сме­лая воль­ница, «кто с борку, кто с сосенки»,— неудач­ные дети духо­вен­ства, уроды из дво­рян­ских семей, блуд­ные сыно­вья чинов­ни­ков, только что рож­ден­ные фаб­ри­кой рабо­чие — всё умные, здо­ро­вые, весе­лые работ­ники, бод­рые, как люди, проснув­ши­еся на рас­свете ясного май­ского дня. Полные моло­дой жажды жизни кра­си­вой и сво­бод­ной, они уви­дели пред собой жизнь, устро­ен­ную их отцами, и с пре­зре­нием, с гор­дой насмеш­кой отвер­ну­лись от нее — тес­ной, скуч­ной, нищен­ски бед­ной содер­жа­нием, фор­мами и крас­ками, нагло и грубо постро­ен­ной на непо­силь­ном труде ограб­лен­ного, тем­ного народа.

Вокруг них шумно суе­ти­лось встре­во­жен­ное рефор­мами мещан­ское обще­ство,— ожи­рев­шее, вырож­да­ю­ще­еся, уже духовно мерт­вое, оно судо­рожно кор­чи­лось, как галь­ва­ни­зи­ро­ван­ный труп, и на пороге новой жизни тупо зли­лось, трус­ливо и злобно шипело, чув­ствуя, что на земле для него оста­лись только могилы. Буйная моло­дость дерзко и весело пела отход­ную остат­кам кре­пост­ного строя и зорко при­смат­ри­ва­лась, ища свое место в жизни.

А пра­ви­тель­ство, осво­бо­див народ, тот­час же усердно заня­лось раз­ве­де­нием чинов­ни­ков, ков­кой зве­ньев новой цепи для народа. К раз­но­чин­цам оно отно­си­лось подо­зри­тельно и враж­дебно, люди, кото­рые не хотели быть чинов­ни­ками, были излишни и вредны для него, Было ясно — если интеллигент-​разночинец хочет жить, он дол­жен встать ближе к народу, опе­реться на него и уве­ли­чить свою дру­жину за его счет. Интеллигент понял это, пошел в народ сеять среди него «разум­ное, доб­рое, вечное»…

Разумеется, наше пра­ви­тель­ство не могло допу­стить на ниве народ­ной ника­ких посе­вов, кроме тех, кото­рые укреп­ляли бы легенду о незем­ном про­ис­хож­де­нии его вла­сти. И вот нача­лась бес­при­мер­ная в исто­рии эпи­че­ская борьба гор­сти сме­лых людей с чудо­ви­щем, кото­рое похи­тило сво­боду и зорко, жадно сте­ре­жет ее…

Эта битва была кра­сива, как ста­рый рыцар­ский роман, она родила много героев и пожрала их, как Сатурн своих детей. Герои погибли. Участь героев — все­гда такова, и не будем оскорб­лять память героев сожа­ле­нием о гибели их…

Это были стой­кие, креп­кие люди, но исто­рия поста­вила их между холод­ной нако­валь­ней и тяже­лым моло­том. Много они хотели под­нять, много сдви­нули с места и надо­рва­лись в уси­лиях раз­бу­дить народ,— он до этой поры не видел ничего доб­рого от гос­под и не пове­рил им, когда они бес­ко­рыстно при­несли ему уче­нье о сво­боде, равен­стве, братстве.

Те, кому лгали сто­ле­тия, не могли научиться верить в годы…

Умом Россию не понять,

Аршином общим не измерить;

У ней осо­бен­ная стать,

В Россию можно только верить.

В эти дни, когда рыцари бились насмерть со змеем, — мещан­ство в сти­хах и прозе дока­зы­вало, что рус­ский народ чрез­вы­чайно само­бы­тен и что гре­хов­ная запад­ная наука, раз­врат­ные формы жизни Запада совер­шенно не годятся для него. Влияние Запада может только испор­тить, раз­ру­шить крот­кую, мяг­кую душу и про­чие ред­кие каче­ства народа-​богоносца, вос­пи­тан­ные в нем пор­ками на конюш­нях, сплош­ной негра­мот­но­стью и дру­гими иде­аль­ными усло­ви­ями рус­ской самобытности.

В тво­ре­ниях мещан на эту тему есть много любо­пыт­ного, но самое заме­ча­тель­ное в них — соеди­не­ние таланта с какой-​то истинно восточ­ной ленью ума и татар­ской хит­ро­стью, кото­рой мещане при­кры­вали эту лень мыс­лить смело и до конца ярко­пест­рыми сло­вами вос­торга пред наро­дом. Немой, полу­го­лод­ный, без­гра­мот­ный народ, по уве­ре­нию мещан, был при­зван обно­вить весь мир таин­ствен­ной силой своей души, но для этого прежде всего тре­бо­ва­лось отго­ро­дить его от мира высо­кой сте­ной само­быт­но­сти, дабы не кос­нулся его свет и воз­дух Запада. Он, еще недавно награда вель­мо­жам за при­двор­ные услуги, живой инвен­тарь поме­щи­чьих хозяйств, доход­ная ста­тья, пред­мет тор­говли, вдруг стал люби­мой темой раз­го­во­ров, объ­ек­том вся­че­ских забот о его буду­щей судьбе, идо­лом, пред кото­рым мещане шумно кая­лись во гре­хах своих. Растерянная, сует­ли­вая мещан­ская мысль, как лету­чая мышь над костром, завер­те­лась вокруг народа в своих поис­ках оправ­да­ния и примирения.

Эта жал­кая суета раз­вра­щала порою луч­шего поэта тех дней, и часто он, всту­пая в общий хор лице­мерно каю­щихся, фаль­шиво вто­рил им:

…Успели мы всем насладиться.

Что ж нам делать? Чего пожелать?..

…Пожелаем тому доб­рой ночи,

Кто все тер­пит во имя Христа,

Чьи не пла­чут суро­вые очи,

Чьи не роп­щут немые уста,

Чьи рабо­тают гру­бые руки,

Предоставив почти­тельно нам

Погружаться в искус­ство, науки

Предаваться меч­там и страстям…

В этом, допу­стим, искрен­нем лири­че­ском порыве сытого и несколько скон­фу­жен­ного своей сыто­стью чело­века чув­ству­ется немного иро­нии над собой, но — какая стран­ная ску­дость фан­та­зии! Неужели народу, усып­лен­ному насильно, народу, сон кото­рого рев­ниво обе­ре­гали тысячи вер­ных слуг Левиафана-​государства, неужели этому народу нельзя было поже­лать ничего луч­шего доб­рой ночи? В те дни, когда уже мно­гие били в набат, ста­ра­ясь раз­бу­дить его? В те дни, когда герои оди­ноко поги­бали в бит­вах за свободу?

Мещанам нра­ви­лись подоб­ные стихи, и они искренно, от всей души, желали милому народу — спо­кой­ной ночи. Что они могли поже­лать ему, кроме этого? Это и гуманно и дешево…

В это время — время борьбы — одни из них тре­вожно и угрюмо, как совы, кивали голо­вами на Запад, где горел, не уга­сая, огонь сво­боды и в муках рож­да­лась истина; они кри­чали, что оттуда льется отрава, кото­рая погу­бит рус­ский народ. Другие при­стра­и­ва­лись в услу­же­ние к ради­каль­ным идеям, неза­метно ста­ра­ясь одеть их в уро­ду­ю­щие одежды ком­про­мисса. Третьи злобно в сти­хах и прозе кле­ве­тали на все, что было им враж­дебно,— молодо, кра­сиво, смело,— и во всем, что они делали, зву­чала их веч­ная тре­вога за свой покой — тре-​вога нищих духом.

А в страну мед­ленно вхо­дил желез­ной сто­пой оку­тан­ный серыми тучами дыма и пара вели­кий рево­лю­ци­о­нер, бес­страст­ный слуга жел­того дья­вола, жад­ного золота,— все раз­ру­ша­ю­щий капитализм…

III

Толстой и Достоевский — два вели­чай­ших гения, силою своих талан­тов они потрясли весь мир, они обра­тили на Россию изум­лен­ное вни­ма­ние всей Европы, и оба встали, как рав­ные, в вели­кие ряды людей, чьи имена — Шекспир, Данте, Сервантес, Руссо и Гете. Но одна­жды они ока­зали плохую услугу своей тем­ной, несчаст­ной стране.

Это слу­чи­лось как раз в то время, когда наши луч­шие люди изне­могли и пали в борьбе за осво­бож­де­ние народа от про­из­вола вла­сти, а юные силы, гото­вые идти на смену пав­шим, оста­но­ви­лись в смя­те­нии и страхе пред висе­ли­цами, катор­гой и зло­ве­щей немо­той зага­дочно непо­движ­ного народа, молча, как земля, погло­тив­шего кровь, про­ли­тую в бит­вах за его сво­боду. Мещане, напу­ган­ные взры­вами рево­лю­ци­он­ной борьбы, изны­вали в жажде покоя и порядка, гото­вые под­чи­ниться побе­ди­телю, пре­дать побеж­ден­ного и полу­чить за пре­да­тель­ство хоть малень­кий, но все­гда лако­мый для них кусок власти…

Тяжелые серые тучи реак­ции плыли над стра­ной, гасли яркие звезды надежд, уны­ние и тоска давили юность, окро­вав­лен­ные руки тем­ной силы снова быстро плели сети рабства.

В это печаль­ное время духов­ные вожди обще­ства должны бы ска­зать разум­ным и чест­ным силам его:

«Нищета и неве­же­ство народа — вот источ­ник всех несча­стий нашей жизни, вот тра­ге­дия, в кото­рой мы не должны быть пас­сив­ными зри­те­лями, потому что рано или поздно сила вещей заста­вит всех нас играть в этой тра­ге­дии стра­да­ю­щие и ответ­ствен­ные роли. Для госу­дар­ства мы — кир­пичи, оно строит из нас стены и башни, укреп­ля­ю­щие злую власть его. Искусно отде­ляя народ от нас, оно делает всех бес­силь­ными в борьбе с его без­душ­ным меха­низ­мом. Никто разум­ный не может быть спо­коен, доколе народ — раб и сле­пой зверь, ибо он про­зреет, осво­бо­дится и ото­мстит за наси­лие над ним и невни­ма­ние к нему. Не может быть кра­си­вой жизни, когда вокруг нас так много нищих и рабов. Государство уби­вает чело­века, чтобы вос­кре­сить в нем живот­ное и силою живот­ного укре­пить свою власть; оно борется про­тив разума, все­гда враж­деб­ного наси­лию. Благо страны — в сво­боде народа, только его сила может побе­дить тем­ную силу госу­дар­ства. Поймите — нет иной страны, где бы люди чести, люди разума были так оди­ноки, как у нас. Боритесь же за тор­же­ство сво­боды и спра­вед­ли­во­сти, в этом тор­же­стве — кра­сота. Да будет ваша жизнь геро­и­че­ской поэмой!..»

— Терпи! — ска­зал рус­скому обще­ству Достоевский своей речью на откры­тии памят­ника Пушкину.

— Самосовершенствуйся! — ска­зал Толстой и доба­вил: — Не про­тивься злу насилием!..

…Есть что-​то подав­ля­юще урод­ли­вое и постыд­ное, есть что-​то близ­кое злой насмешке в этой про­по­веди тер­пе­ния и непро­тив­ле­ния злу. Ведь два миро­вых гения жили в стране, где наси­лие над людьми уже достигло раз­ме­ров, пора­жа­ю­щих своим сла­до­страст­ным циниз­мом. Произвол вла­сти, опья­нен­ный без­на­ка­зан­но­стью, сде­лал всю страну мрач­ным застен­ком, где слуги вла­сти, от губер­на­тора до уряд­ника, нагло гра­били и истя­зали мил­ли­оны людей, изде­ва­ясь над ними, точно кошка над пой­ман­ной мышью.

И этим заму­чен­ным людям говорили:

— Не про­тивь­тесь злу! Терпите!

И кра­сиво вос­пе­вали их тер­пе­ние. Этот тяже­лый при­мер наи­бо­лее ярко осве­щает истин­ный харак­тер отно­ше­ния рус­ской лите­ра­туры к народу. Вся наша лите­ра­тура — настой­чи­вое уче­ние о пас­сив­ном отно­ше­нии к жизни, апо­ло­гия пас­сив­но­сти. И это естественно.

Иной не может быть лите­ра­тура мещан даже и тогда, когда мещанин-​художник гениален.

Одно из свойств мещан­ской души — рабо­ле­пие, рабье пре­кло­не­ние перед авто­ри­те­тами. Если некто одна­жды подал меща­нину от щед­рот своих мило­стыню вни­ма­ния, — меща­нин делает бла­го­де­теля куми­ром и кла­ня­ется ему, точно нищий лавоч­нику. Но это только до поры, покуда кумир живет в гар­мо­нии с мещан­скими тре­бо­ва­ни­ями, а если он нач­нет про­ти­во­ре­чить им, — что бывает крайне редко, — его сбра­сы­вают с пье­де­стала, как мерт­вую ворону с крыши. Вот почему писатель-​мещанин все­гда более или менее лакей сво­его чита­теля, — чело­веку при­ятно быть идолом.

Ожидаю, что идо­ло­по­клон­ники закри­чат мне:

«Как? Толстой? Достоевский?»

Я не зани­ма­юсь кри­ти­кой про­из­ве­де­ний этих вели­ких худож­ни­ков, я только откры­ваю мещан. Я не знаю более злых вра­гов жизни, чем они. Они хотят при­ми­рить мучи­теля и муче­ника и хотят оправ­дать себя за бли­зость к мучи­те­лям, за бес­стра­стие свое к стра­да­ниям мира. Они учат муче­ни­ков тер­пе­нию, они убеж­дают их не про­ти­виться наси­лию, они все­гда ищут дока­за­тельств невоз­мож­но­сти изме­нить поря­док отно­ше­ний иму­щего к неиму­щему, они обе­щают народу воз­на­граж­де­ние за труд и муки на небе­сах и, любу­ясь его невы­но­симо тяж­кой жиз­нью на земле, сосут его живые соки, как тля. Большая часть их слу­жит наси­лию прямо, мень­шая — кос­венно: про­по­ве­дью тер­пе­ния, при­ми­ре­ния, про­ще­ния, оправдания…

Это — пре­ступ­ная работа, она задер­жи­вает пра­виль­ное раз­ви­тие про­цесса, кото­рый дол­жен осво­бо­дить людей из неволи заблуж­де­ний, она тем более пре­ступна, что совер­ша­ется из моти­вов лич­ного удоб­ства. Мещанин любит иметь удоб­ную обста­новку в своей душе. Когда в душе его все раз­ло­жено при­лично — душа меща­нина спо­койна. Он — инди­ви­ду­а­лист, это так же верно, как нет козла без запаха.

В древ­но­сти еврей­ский муд­рец Гиллель дал чело­веку уди­ви­тельно про­стую и ясную фор­мулу инди­ви­ду­аль­ного и соци­аль­ного поведения.

«Если я не за себя, — ска­зал он, — то кто же за меня? Но если я только за себя — зачем я?»

Мещанин охотно при­ни­мает первую поло­вину фор­мулы и не может вме­стить другой.

Есть два типа инди­ви­ду­а­лизма: инди­ви­ду­а­лизм мещан­ский и героический.

Первый ста­вит «я» в цен­тре мира — нечто уди­ви­тельно про­тив­ное, напы­щен­ное и нищен­ское. Подумайте, как это кра­сиво — в цен­тре мира стоит жир­ный чело­ве­чек с брюш­ком, люби­тель уст­риц, жен­щин, хоро­ших сти­хов, сигар, музыки, чело­век, погло­ща­ю­щий все блага жизни, как без­дон­ный мешок. Всегда несы­тый, все­гда трус­ли­вый, он спо­со­бен воз­ве­сти свою зуб­ную боль на сте­пень миро­вого собы­тия, «я» для этого пара­зита — все!

Второй гово­рит: «Мир во мне; я все вме­щаю в душе моей, все ужасы и недо­уме­ния, всю боль и радость жизни, всю пест­роту и хаос ее радуж­ной игры. Мир — это народ. Человек — клетка моего орга­низма. Если его бьют — мне больно, если его оскорб­ляют — я в гневе, я хочу мести. Я не могу допу­стить при­ми­ре­ния между пора­бо­ти­те­лем и пора­бо­щен­ным. Противоречия жизни должны быть сво­бодно раз­виты до конца, дабы из тре­ния их вспых­нула истин­ная сво­бода и кра­сота, живо­тво­ря­щая, как солнце. Великое, неис­чер­па­е­мое горе мира, погряз­шего во лжи, во тьме, в наси­лии, обмане, — мое лич­ное горе. Я есть чело­век, нет ничего, кроме меня».

Это миро­по­ни­ма­ние, утон­чен­ное и раз­ви­тое до кра­соты и глу­бины, кото­рой мы себе пред­ста­вить не можем, веро­ятно, и будет миро­по­ни­ма­нием рабо­чего, истин­ного и един­ственно закон­ного хозя­ина жизни, ибо строит ее он. Это миро­по­ни­ма­ние в рус­ской лите­ра­туре не отра­жа­лось. Она вообще не могла создать героя, ибо геро­изм видела в пас­сив­но­сти, и если пыта­лась изоб­ра­зить актив­ного чело­века, — это выхо­дило бес­кровно и бес­цветно даже у такого кра­си­вого и круп­ного таланта, как Тургенев. Только яркий и огром­ный Помяловский глу­боко чув­ство­вал враж­деб­ную жизни силу мещан­ства, умел бес­по­щадно прав­диво изоб­ра­зить ее и мог бы дать живой тип героя, да Слепцов, устами Рязанова, зло и метко посме­ялся над мещанином…

Восьмидесятые годы были вре­ме­нем пол­ного тор­же­ства мещан, и, как все­гда, они тор­же­ство­вали злобно, но скучно и бес­цветно. Со сле­зами вос­торга про­слу­шали речь Достоевского, и она успо­ко­ила их. Терпение ни к чему не обя­зы­вало мещан, но его можно было реко­мен­до­вать народу. Они, конечно, спо­койно сло­жили бы бес­силь­ные, хоть и жад­ные руки, но совесть — эта накож­ная болезнь мещан­ской души — настой­чиво ука­зы­вала на необ­хо­ди­мость воору­же­ния народа ору­жием гра­моты, и некая, неболь­шая часть их видела свое оди­но­че­ство в стране, где так мало гра­мот­ных людей, кото­рые могли бы играть для мещан роли слу­ша­те­лей, собе­сед­ни­ков, чита­те­лей, потре­би­те­лей газет, книг и про­чих про­дук­тов выс­шей дея­тель­но­сти мещан­ского духа. Мещанин любит фило­соф­ство­вать, как лен­тяй удить рыбу, он любит пого­во­рить и попи­сать об основ­ных про­бле­мах бытия — заня­тие, видимо, не нала­га­ю­щее ника­ких обя­зан­но­стей к народу и как нельзя более умест­ное в стране, где десятки мил­ли­о­нов чело­ве­ко­по­доб­ных существ в пья­ном виде бьют жен­щин пин­ками в животы и с удо­воль­ствием тас­кают их за косы, где вечно голо­дают, где целые деревни гниют в сифи­лисе, горят, ходят — в виде раз­вле­че­ния — в бой на кулачки друг с дру­гом, при слу­чае опи­ва­ются вод­кой и во всем своем быте обна­ру­жи­вают какую-​то свое­об­раз­ную юность, кото­рая делает их похо­жими на пер­во­быт­ных дика­рей… Итак — мещане все-​таки поняли необ­хо­ди­мость уве­ли­чить свою армию и взя­лись за дело.

Раздался успо­ка­и­ва­ю­щий и доволь­ный крик — истинно мещан­ский пароль: «Наше время — не время широ­ких задач!»

И наскоро создали пош­лый культ «мел­ких дел» — воис­тину мещан­ский культ. Какая масса лице­ме­рия была вло­жена в этот культ и сколько было в нем самообожания!

Другая группа мещан­ства — быть может, более искрен­няя в своем жела­нии оправ­дать печаль­ный и постыд­ный факт сво­его бытия — пошла на зов Толстого. Началось «само­со­вер­шен­ство­ва­ние», этот жал­кий воде­виль с пере­оде­ва­ньем. В стране, где люди еще настолько не разумны, что пашут землю дере­вян­ной сохой, боятся кол­ду­нов, верят в чёрта,— в этой груст­ной и бед­ной стране гра­мот­ные люди, юрод­ствуя идеи ради, стали отри­цать разум. Подвергли науку наив­ной и убо­гой кри­тике. Отрицали искус­ство, отри­цали кра­соту, оде­ва­лись в кре­стьян­ское пла­тье и неуме­лыми руками ковы­ряли бес­плод­ную землю, вся­че­ски ста­ра­ясь при­бли­зиться к дикарю и назы­вая это само­ис­тя­за­ние «опро­ще­нием». Дикий, но совсем не глу­пый мужик смот­рел на чуда­ков и пре­не­бре­жи­тельно усме­хался, не пони­мая моти­вов стран­ного и смеш­ного пове­де­ния гос­под. Иногда, раз­дра­жен­ный своей тяж­кой жиз­нью, выпив­ший водки, мужик оби­жал опро­щен­цев, но они «не про­ти­ви­лись злу» и этим вызы­вали к себе искрен­нее пре­зре­ние мужика.

Так вело себя мещан­ство совест­ли­вое, а масса его — жад­ная и наг­лая — открыто тор­же­ство­вала победу гру­бой силы над честью и разу­мом, цинично доби­вая ране­ных. Она создала из кле­веты, грязи и лице­мер­ной угод­ли­во­сти побе­ди­телю некий форт для защиты сво­его поло­же­ния в жизни, в него засели довольно талант­ли­вые язы­коблуды, навер­бо­ван­ные по пре­иму­ще­ству из рене­га­тов, и дружно при­ня­лись зали­вать кле­ве­той и ложью все, что еще горело в рус­ской жизни.

Погибли «Отечественные записки», и один из рене­га­тов про­во­дил их в могилу гадень­кой усмешкой:

— Пела-​пела пта­шечка да замолкла. Отчего ж ты, пта­шечка, приуныла?

Эти потомки крови Иуды Искариота, Игнатия Лойолы и дру­гих хри­сто­про­дав­цев, охва­чен­ные болез­нен­ной жаж­дой извест­но­сти, но слиш­ком ничтож­ные для того, чтобы создать нечто круп­ное, скоро почув­ство­вали свое бес­си­лие быть вождями и сде­ла­лись рас­тли­те­лями мещан­ства. Открыто брыз­гая паху­чей слю­ной боль­ных вер­блю­дов на все мало-​мальски поря­доч­ное в рус­ской жизни, они более чет­верти века раз­вра­щали людей про­по­ве­дью нена­ви­сти к ино­род­цам, лакей­ской услуж­ли­во­сти силе, про­по­ве­дью лжи, обмана,— и нет числа пре­ступ­ле­ниям их, нет меры злу, соде­ян­ному ими. Малограмотные и неве­же­ствен­ные, они судили обо всем все­гда «при­ме­ни­тельно к под­ло­сти», все­гда с жел­чью неудач­ни­ков на языке. Некоторые из этих желч­ных често­люб­цев еще и теперь стар­че­ски пол­зают по стра­ни­цам своей газеты, но это уже змеи, поте­ряв­шие яд. Безвредные гады, они вызы­вают только чув­ство отвра­ще­ния к ним сво­ими бес­силь­ными попыт­ками ска­зать еще что-​нибудь гнус­ное и раз­врат­ное, еще раз под­стрек­нуть кого-​то на преступление…

Но все это известно, и обо всем этом так же про­тивно и стыдно гово­рить, как о наси­лии над жен­щи­ной, как о рас­тле­нии ребенка, и хочется поско­рее подойти к пове­де­нию мещан­ства сего­дня, в наши тра­ги­че­ские дни…

Однако спра­вед­ли­вость побуж­дает ука­зать, что наи­бо­лее жиз­не­спо­соб­ные мещане шли и в рево­лю­цию. Они пони­мали, что тол­кутся в тес­ных раз­ва­ли­нах ста­рой тюрьмы, выстро­ен­ной под­не­воль­ным тру­дом, у них не было опре­де­лен­ной пози­ции в тем­ном хаосе рус­ской жизни, жизнь их была бес­цветна и скучна. И они пошли в рево­лю­цию охотно, но — как спортсмены-​англичане ездят из Лондона на Каспий бить диких уток. Со вре­ме­нем мы уви­дим этих гос­под среди работ­ни­ков рево­лю­ции, где они, вме­сте с гос­по­жами Кукшиными, про­из­во­дят непри­ят­ный шум, вред­ную суету и пута­ницу, уви­дим, как они, орга­ни­че­ски с наро­дом не свя­зан­ные, чуж­дые ему, каприз­ные в своих настро­е­ниях, быстро, как фокус­ники, меняли свои взгляды, вызы­вая этим тяже­лые недо­уме­ния в голо­вах своих уче­ни­ков и отри­ца­тель­ное, враж­деб­ное отно­ше­ние у рабо­чих к пред­ста­ви­те­лям про­ле­тар­ской интеллигенции.

Рядом со всеми этими попыт­ками малень­ких, трус­ли­вых людей укло­ниться от суро­вых тре­бо­ва­ний дей­стви­тель­но­сти в тихую область меч­та­ний или удобно встать где-​либо с краю жизни в каче­стве зри­теля, наблю­да­ю­щего ее драмы, рядом с иезу­ит­ской суе­той мещан­ства — бес­страстно шла желез­ная работа капи­тала, мате­ма­ти­че­ски пра­вильно сор­ти­ро­вав­шего людей на две резко враж­деб­ных группы, а в крас­ных кор­пу­сах фаб­рик и заво­дов, под гул­кий шум машин, вос­пи­ты­ва­лась новая, могу­чая, истинно жиз­нен­ная сила, та сила, кото­рой ныне все мещане обя­заны своим осво­бож­де­нием из тес­ной клетки госу­дар­ства и для кото­рой они готовы создать дру­гую клетку, попроч­нее той, где они сами сидели. Мещанин в поли­тике ведет себя, как вор на пожаре,— украл перину, снес ее домой и вновь явился на пожар гасить огонь, кото­рый он же сам тихонько раз­ду­вал из-​за угла…

IV

В ту пору, когда мяг­ко­сер­деч­ные мещане осто­рожно пыта­лись про­не­сти во тьму народ­ной жизни, мимо глаз сто­окого цербера-​государства, тускло горев­шие све­тиль­ники своих доб­рых наме­ре­ний, в то время, когда рене­гаты, опья­нен­ные мсти­тель­ной зло­бой, цинично пля­сали раз­нуз­дан­ный танец тор­же­ства сво­его над моги­лами пав­ших героев, а мещане, без­раз­лич­ные, насла­жда­лись покоем и креп­ким поряд­ком в серой мгле все побе­див­шей пош­ло­сти,— в эту пору госу­дар­ство снова хло­пот­ливо стя­ги­вало грудь народа желез­ными обру­чами рабства…

Дряхлый демон России, про­ку­рор церкви Христовой, слуга наси­лия и апо­ло­гет его, сла­до­страст­ными руками фана­тика вце­пился в горло страны и душил ее и в безу­мии вос­торга кричал:

— Велико и свято зна­че­ние вла­сти! Она слу­жит для всех зер­ца­лом правды, досто­ин­ства, энергии!

И вво­дил цер­ков­ные школы в допол­не­ние к зем­ским начальникам.

Это было нагло, но мно­гие нахо­дили, что это сильно и талант­ливо,— ино­гда цинизм выго­ден меща­нам, они нахо­дят его красивым.

Власть, подобно Цирцее, пре­вра­щает чело­века в живот­ное. Стремление ко вла­сти свой­ственно только людям огра­ни­чен­ным, только тем, кто не спо­со­бен понять кра­соту и вели­кую муд­рость внут­рен­ней сво­боды, той сво­боды, кото­рая не спо­собна под­чи­няться и не хочет под­чи­нять. Властные люди вообще — тупы, а когда они могут дей­ство­вать без­на­ка­занно, в них про­сы­па­ется ата­ви­сти­че­ское чув­ство предка-​раба, и они как бы мстят за его стра­да­ния, но мстят не тем, кто застав­ляет стра­дать, а тем бес­прав­ным людям, кото­рые отданы госу­дар­ством под власть его пред­ста­ви­те­лей,— а так как Россия слиш­ком долго была стра­ною рабов — в ней пред­ста­ви­тели вла­сти более, чем где-​либо, раз­нуз­данны и жестоки…

Когда люди, неза­долго пред этим чув­ство­вав­шие, что кто-​то энер­гично выры­вает власть из их рук, снова уви­дали себя вла­ды­ками,— они бро­си­лись на страну, как звери, и нена­сытно стали сосать кровь ее покор­ных людей, они вце­пи­лись жад­ными ког­тями в ее огром­ное неук­лю­жее тело и гра­били, истя­зали, душили людей, как варвары-​завоеватели, исто­щали ее, как бациллы гноя зара­жен­ный орга­низм. Это было время буй­ного тор­же­ства живот­ных, тем более злых, что еще недавно они тре­пе­тали от страха.

Страна, каза­лось, скоро задохнется.

Но, сги­ба­ясь под тяже­стью наси­лия, ослеп­лен­ный неве­же­ством, лени­вый с отча­я­ния, народ жил и молча наблю­дал. Тяжелая жизнь выра­бо­тала в нем нече­ло­ве­че­скую вынос­ли­вость, изу­ми­тель­ную спо­соб­ность пас­сив­ного сопро­тив­ле­ния, и под гне­том злой силы госу­дар­ства он жил, как мед­ведь на цепи, мол­ча­ли­вой, сосре­до­то­чен­ной жиз­нью плен­ника, не забы­вая о сво­боде, но не видя дороги к ней.

Народ по при­роде силь­ный и пред­при­им­чи­вый, он долго ничего не мог сде­лать сво­ими креп­кими руками, туго свя­зан­ными бес­пра­вием; неглу­пый, он был духовно бес­си­лен, ибо мозг его свое­вре­менно зада­вили тем­ным хла­мом суе­ве­рия; сме­лый, он дви­гался мед­ленно и без­на­дежно, ибо не верил в воз­мож­ность вырваться из плена; неве­же­ствен­ный, он был тупо недо­вер­чив ко всему новому и не при­ни­мал уча­стия в жизни, подо­зри­тельно косясь на всех.

И во что он мог верить? Все новое при­хо­дило к нему со сто­роны барина, дав­него врага, и все­гда в этом новом он дол­жен был чув­ство­вать нечто не для него, но про­тив него. Когда он немного выучился гра­моте и стал читать малень­кие книжки, он чув­ство­вал в них все­гда одно: настой­чи­вое жела­ние гос­под видеть его доб­рым, трез­вым, мягким.

«Все люди — бра­тья, все равны!» — дока­зы­вали ему авторы книжек.

А вокруг него сто­яли исправ­ники, зем­ские началь­ники, ста­но­вые, уряд­ники — ели его хлеб, брали с него подати, секли его роз­гами, а за чте­ние кни­жек сна­чала про­сто били по зубам, а потом даже начали сажать в тюрьму.

«Не в силе бог, а в правде!» — уте­шали его доб­рые гос­пода, а он, от при­ме­не­ния к его спине силы, по неде­лям сесть не мог.

«Надо любить ближ­него, как самого себя!» — убе­ди­тельно, и даже порой кра­сиво, поучали его люди из города, а их отцы и бра­тья в дерев­нях ста­ра­лись воз­можно дешевле купить его труд и про­сили началь­ство сочи­нить построже законы о найме сель­ско­хо­зяй­ствен­ных рабочих.

«Не бей свою жену, ибо она хотя и жен­щина, но тоже чело­век, учи детей гра­моте, ибо «зна­нье — радость, зна­нье — свет», не пей водку — она раз­ру­шает орга­низм,— и не воруй!» — гово­ри­лось в книжках.

Мужик читал это и видел: гос­пода спо­койно берут его жену на долж­ность коровы — кор­мить ее моло­ком своих детей, его жена бере­мен­ная моет за гри­вен­ник полы в усадьбе, дочь его при пер­вом же удоб­ном слу­чае раз­вра­щают, и вообще к жите­лям деревни гос­пода отно­сятся менее вни­ма­тельно и береж­ливо, чем, напри­мер, к своим лоша­дям, соба­кам и дру­гим домаш­ним живот­ным. Он видел, что гос­по­дам дей­стви­тельно очень полезна гра­мота, но школа, устро­ен­ная ими для его детей, ничего хоро­шего не дает им, а только отби­вает от работы. И видел, что гос­пода, поучая его не пить водку, сами с боль­шим насла­жде­нием раз­ру­шают свои орга­низмы и вод­кой, и вином, и обжор­ством, и раз­вра­том. И видел, что его кру­гом обокрали.

«Не будь жаден!» — гово­рили ему и всё повы­шали аренду на землю, всё пони­жали плату за труд.

Книжки резко про­ти­во­ре­чили всему складу мужиц­кой жизни, и поступки гос­под тоже про­ти­во­ре­чили морали кни­жек, напи­сан­нык ими В самом факте появ­ле­ния какой-​то осо­бен­ной лите­ра­туры, наро­чито сочи­ня­е­мой «для народа», уже есть нечто подо­зри­тель­ное, как и вообще во всех дей­ствиях мещан, направ­лен­ных к тор­же­ству «общего блага».

Мещане — повто­ряю — во что бы то ни стало хотят жить в мире со всем миром, спо­койно поль­зу­ясь пло­дами чужого труда и вся­че­ски ста­ра­ясь сохра­нить то рав­но­ве­сие души, кото­рое они назы­вают счастьем.

Что же, кроме лжи и лице­ме­рия, можно вне­сти в «общее благо», обла­дая такой пси­хо­ло­гией? И это «общее благо», как его пред­став­ляют себе мещане,— огром­ное, топ­кое болото, оно покрыто густой пле­се­нью доб­рых наме­ре­ний, над ним вечно стоит серый, мерт­вый туман лжи­вых слов, а на дне его — задав­лен­ные люди, живые люди, обра­щен­ные в ору­дия обо­га­ще­ния мещан. Это «общее благо» пах­нет кро­вью и потом обма­ну­тых, пора­бо­щен­ных людей.

Жизнь ста­вит дело про­сто и ясно: общее благо невоз­можно, пока суще­ствует хозяин и работ­ник, под­чи­нен­ный и коман­ду­ю­щий, иму­щий и неимущий.

Или все люди — несмотря на яркое раз­ли­чие их душ — това­рищи, поли­ти­че­ски и эко­но­ми­че­ски рав­ные друг другу, или вся жизнь — отвра­ти­тель­ное пре­ступ­ле­ние, гад­кая тра­ге­дия извра­щен­но­сти, про­цесс, не име­ю­щий оправдания…

Сколько ни кропи море духами, оно все-​таки даст запах соли, и, конечно, немного бы сде­лали доб­рые мещан­ские книжки, если бы они учили только доб­ро­де­те­лям, выгод­ным для мещан, и если бы, кроме кни­жек, не было дру­гих вли­я­ний, спо­соб­ных своей силой воз­бу­дить мысль даже в камне.

По сте­пям, мимо дере­вень, как гигант­ские желез­ные черви, рас­сы­пая огнен­ные искры, с тор­же­ству­ю­щим гро­хо­том поползли локо­мо­тивы и вагоны, пожи­рая хлеб мужика. Около дере­вень хмуро встали крас­ные стены заво­дов и фаб­рик, угро­жа­юще под­ня­лись в небеса огром­ные трубы, чер­ный дым кощун­ственно летел к жилищу бога, не боясь его гнева. В бар­ских усадь­бах яви­лись машины, они сеяли, жали, косили, отни­мая сталь­ными руками работу у чело­века, и чело­век, чтобы не уме­реть с голоду, шел с поля в широко откры­тую жар­кую пасть фаб­рики. Там вокруг него хло­пот­ливо, шумно, пра­вильно вер­те­лись колеса, дви­га­лись поршни, зло­веще гудело железо, и всё, все плоды земли, всё рож­ден­ное ею — камень, дерево и сама она — всё пре­вра­ща­лось в золото и ухо­дило куда-​то далеко прочь от чело­века, остав­ляя его, истом­лен­ного, уста­лого, с одним кус­ком хлеба и без копейки на старость.

Рев пла­виль­ных печей, визг стан­ков, глу­хие удары молота, сотря­сав­шие землю, бес­ко­неч­ное дви­же­ние рем­ней и всюду ярко пыла­ю­щий кра­си­вый, весе­лый огонь — всё это было гран­ди­озно, страшно, подав­ляло чело­века своей лихо­ра­доч­ной жиз­нью и невольно воз­буж­дало в нем ост­рый, раз­ру­ши­тель­ный вопрос:

«Зачем так? Для кого?»

И он начи­нал поне­многу дога­ды­ваться, что весь этот меха­ни­че­ски пра­вильно, но бес­смыс­ленно дей­ству­ю­щий ад создан и при­ве­ден в дви­же­ние нена­сыт­ной жад­но­стью тех людей, кото­рые захва­тили в свои руки власть над всей зем­лей и над чело­ве­ком и всё хотят раз­вить, укре­пить эту власть силою золота. Они обе­зу­мели от жад­но­сти, сами стали глу­пыми и жал­кими рабами своих фаб­рик и машин, своих век­се­лей и золота, зарва­лись, запу­та­лись в сетях дья­вола наживы, как мухи в пау­тине, и уже не отдают себе отчета — зачем все это им? — и не видят, оту­пев­шие, не могут видеть воз­мож­но­сти жить иначе — иной жиз­нью, кра­си­вой, сво­бод­ной, разум­ной. Они плы­вут без­вольно, как утоп­лен­ники, в отвра­ти­тель­ном потоке бес­смыс­лен­ной и про­тив­ной суеты, оку­тан­ные едким дымом и запа­хом чело­ве­че­ского пота, окру­жен­ные жад­ным ляз­гом железа и сто­нами людей, кото­рые слу­жат при железе для того, чтобы уве­ли­чить золото в кар­ма­нах мещан,— золото, умерт­вив­шее душу меща­нина,— золото — метал­ли­че­ского бога огра­ни­чен­ных и жал­ких людей.

Человек уви­дел и понял, что его руки создают все, а он не имеет ничего, кроме нищен­ского права съесть столько хлеба, сколько нужно, чтобы снова рабо­тать и, нако­нец, создав в тече­ние жизни неис­чис­ли­мое коли­че­ство богатств, издох­нуть с голоду. Человек заду­мался, потря­сен­ный оче­вид­но­стью Кто он, созда­ю­щий так много лиш­него и не име­ю­щий необ­хо­ди­мого? Хозяин жизни или раб ее?

Человек рабо­тал на фаб­рике и видел, как из бес­фор­мен­ных кус­ков руды его труд создает машины и ружья, как бес­силь­ные, тон­кие, робко дро­жа­щие нити соеди­ня­ются в плот­ную, креп­кую ткань и веревки,— чело­век про­те­сто­вал про­тив жад­но­сти капи­тала и видел, что из ружей, им же сде­лан­ных, уби­вают его това­ри­щей, что из вере­вок делают петли для его друзей.

Всюду вокруг ярко сме­ялся над ним крас­ный, злобно весе­лый могу­чии огонь и воз­буж­дал к жизни необо­ри­мую силу чело­века, мысль его. Капитал, раз­де­вая его тело, пре­вра­щал чело­века из раба — хозя­ина кусочка бес­плод­ной земли — в сво­бод­ного нищего, из пас­сив­ного стра­дальца, пора­жав­шего мир тер­пе­нием, в пыл­кого, упор­ного борца за свое право быть чело­ве­ком, а не доход­ной ста­тьей мещан.

И он начал свою вели­кую борьбу.

Жестокость богат­ства так же оче­видна, как и глу­пая жад­ность его. Неразборчивый, как сви­нья, капи­тал пожи­рает всё, что видит, но нельзя съесть больше того, сколько можешь, и одна­жды он дол­жен пожрать сам себя — эта тра­ги­ко­ме­дия лежит в основе его меха­ники Сила капи­тала — меха­ни­че­ская гру­бая сила; этот ком золота, точно ком снега, бро­шен­ный под гору, вовле­кая в себя вся­кую дрянь, уве­ли­чи­ва­ется в объ­еме от дви­же­ния, но само дви­же­ние слепо, без­вольно и не может иметь оправ­да­ния, когда оно давит и уни­что­жает мил­ли­оны людей…

По пути к само­уни­что­же­нию капи­тал, раз­ви­ва­ясь, захва­ты­вает на слу­же­ние своим инте­ре­сам и госу­дар­ство, оно рас­тво­ря­ется в нем, теряет свой животно-​само-​довлеющии харак­тер вла­сти ради вла­сти, и короли ныне покорно слу­жат инте­ре­сам фаб­ри­кан­тов и лавоч­ни­ков Капитал похож на чуму, кото­рая оди­на­ково рав­но­душно уби­вает водо­воза и губер­на­тора, свя­щен­ника и музы­канта. И, как чума, сам по себе он не нуж­да­ется в оправ­да­нии бес­смыс­лен­но­сти сво­его роста,— меха­ни­че­ски пра­вильно сор­ти­руя людей на классы, неза­ви­симо от своей воли раз­ви­вая их созна­ние, он сам создает себе непри­ми­ри­мых вра­гов, раз­дра­жая чело­века своей жад­но­стью, как дурак раз­дра­жает быка крас­ным. Зло жизни, он не стес­ня­ется своей ролью, он цинично откро­ве­нен в своих дей­ствиях и, нагло говоря гро­хо­том машин «все мое!», рав­но­душно раз­вра­щает людей, иска­жает жизнь. Таков он есть, он не может быть иным, и это хорошо, потому что про­сто, всем понятно и очень быстро создает в душе пред­ста­ви­теля труда резко отри­ца­тель­ное, непри­ми­римо враж­деб­ное отно­ше­ние к пред­ста­ви­телю капитала.

Но для мещан капи­тал — идол, сила и необо­ри­мая власть, и они рабо­лепно слу­жат ему, доволь­ные теми объ­ед­ками, кото­рые пре­сы­щен­ное живот­ное бро­сает им под стол, как соба­кам. Они не оби­жа­ются на это — чув­ство чело­ве­че­ского досто­ин­ства не раз­вито у мещан,— ослеп­лен­ные блес­ком золота, они слу­жат гос­по­дину не только из страха пред силой его, но ува­жая силу, и не только слу­жат, что есте­ственно, ибо и меща­нин любит есть много и вкусно, но под­слу­жи­ва­ются, что уже про­тивно. Мещане все­гда мора­ли­сты, и вот, созна­вая мораль­ную наготу сво­его кумира, смутно чув­ствуя пре­ступ­ность его бытия, они пыта­ются под­ло­жить смяг­ча­ю­щие вину фило­соф­ские осно­ва­ния под этот про­цесс наси­лия, истя­за­ния и убий­ства мил­ли­о­нов людей ради накоп­ле­ния золота в кар­ма­нах десят­ков. И, дока­зы­вая право капи­тала гра­бить, уби­вать, они думают скрыть факт сво­его соуча­стия в гра­бе­жах и убийствах.

«Иначе — нельзя!» — гово­рят они.

«Можно!» — отве­чают им социалисты.

«Ах, это мечта!» — воз­ра­жают мещане и снова жуль­ни­чают, всюду выис­ки­вая доводы, спо­соб­ные под­твер­дить веч­ную необ­хо­ди­мость деле­ния людей на бога­тых и бед­ных и незыб­ле­мость такого порядка, оди­на­ково уни­жа­ю­щего и рабо­чего, и капи­та­ли­ста, и самих мещан.

Эти жал­кие попытки трус­ли­вых холо­пов оста­но­вить колес­ницу исто­рии гру­дами лжи­вых слов, бро­шен­ных по пути ее дви­же­ния, ино­гда дей­стви­тельно замед­ляют ход жизни, затем­няя и запу­ты­вая мед­ленно рас­ту­щее в массе народа созна­ние сво­его права, и вот почему нужно все­гда пом­нить, как свое имя, что истин­ный враг жизни не капи­тал — сти­хий­ная, глу­пая, без­воль­ная сила,— а холопы его, почтен­ные мещане, жела­ю­щие в инте­ре­сах сво­его лич­ного сча­стья дока­зать мас­сам народа невоз­мож­ность иного порядка жизни, при­ми­рить рабо­чего с его ролью доход­ной ста­тьи для хозя­ина и оправ­дать жизнь, постро­ен­ную на пора­бо­ще­нии боль­шин­ства меньшинством…

Роль при­ми­ри­теля — двой­ствен­ная роль, и меща­нин — веч­ный плен­ник внут­рен­него раз­дво­е­ния. Все, что он когда-​либо выду­мал, носит в себе непри­ми­ри­мые и под­лые про­ти­во­ре­чия. Он в одно время дает чело­веку бутылку водки и книжку о вреде алко­голя, взи­мая с того и дру­гого товара извест­ный про­цент в свою пользу. Он гово­рит о необ­хо­ди­мо­сти стро­ить тюрьмы гуманно. Признавая жен­щину вся­че­ски рав­ной муж­чине, он из сооб­ра­же­ний «реаль­ной поли­тики» — то есть поли­тики ско­рей­шего и во что бы то ни стало уста­нов­ле­ния твер­дого порядка — лишает ее права голоса, несмотря на то, что его супруга, веро­ятно, не менее, чем он, жаж­дет тор­же­ства порядка и рав­но­ве­сия души. Он готов при­ять в свои объ­я­тия сво­боду, но обя­за­тельно в каче­стве закон­ной супруги, дабы «в пре­де­лах закон­но­сти» наси­ло­вать ее, как ему угодно. Он обла­дает, как все пара­зиты, изу­ми­тель­ной спо­соб­но­стью при­спо­соб­ле­ния, но нико­гда не при­спо­соб­ля­ется к истине. Он спо­со­бен видеть и при­нять только правду факта, и ему чужда и непо­нятна правда чело­ве­че­ского стрем­ле­ния к твор­че­ству фактов.

Всего ярче откры­ва­ется его пест­рая, иска­жен­ная холоп­ством пред силой, отрав­лен­ная неустан­ной жаж­дой покоя и доволь­ства, малень­кая, скучно често­лю­би­вая, лип­кая душа в эпохи народ­ного воз­буж­де­ния, когда он, серый, сует­ли­вый и жад­ный, жутко мечется между чер­ным пред­ста­ви­те­лем гнета и крас­ным бор­цом за сво­боду, ста­ра­ясь ско­рее понять — кто из этих двух побе­дит? Где силь­ней­ший, на чью сто­рону он мог бы ско­рее встать, дабы водво­рить поря­док в жизни, уста­но­вить рав­но­ве­сие в душе своей и урвать кусок власти?

Жалкое суще­ство, и, если б оно не было так вредно, о нем не сле­до­вало бы гово­рить, но о нем необ­хо­димо гово­рить больше всего, как это ни противно.

Мещане — лили­путы, народ — Гулливер, но если его запу­тать всеми нит­ками лжи и обмана, кото­рые нахо­дятся в руках этого пле­мени, он дол­жен будет потра­тить лиш­нее время для того, чтобы порвать эти нитки.

Наши дни не только дни борьбы, но и дни суда, не только дни сли­я­ния всех работ­ни­ков правды, сво­боды и чести в одну дру­жину непо­бе­ди­мых, но и дни разъ­еди­не­ния со всеми, кто еще недавно шел в тылу армии про­ле­та­ри­ата, а теперь, когда она одер­жала победу, выбе­гает впе­ред и кричит:

«Это мы побе­дили! Мы — пред­ста­ви­тели народа! Пожалуйста, давайте нам место, где бы мы могли сесть, чтобы тор­го­ваться с вами. Мы про­даем рус­ский рабо­чий народ — сколько дадите?»

Они, веро­ятно, скоро про­да­дут, потому что про­сят дешево…

Нашли ошибку? Выделите фраг­мент тек­ста и нажмите Ctrl+Enter.