О цинизме

О цинизме
~ 30 мин

…Темп жизни мира ста­но­вится быст­рее, ибо всё глубже в тай­ные недра её про­ни­кает могу­чая тре­вога весен­него про­буж­де­ния, всюду ясно чув­ству­ется мятеж­ный тре­пет — потен­ци­аль­ная энер­гия сознаёт свою твор­че­скую мощь и гото­вится к деянию.

Мед­ленно, но неуклонно рас­тёт в народе само­со­зна­ние, заго­ра­ется солнце соци­аль­ной спра­вед­ли­во­сти, и под дыха­нием гря­ду­щей весны заметно тает холод­ный и тяж­кий покров лице­ме­рия и пред­рас­суд­ков, бес­стыдно обна­жа­ется урод­ли­вый остов совре­мен­ного обще­ства — тюрьмы чело­ве­че­ского духа.

Мил­ли­оны глаз горят радост­ным огнём, всюду свер­кают мол­нии гнева, осве­щая веками накоп­лен­ные тучи глу­по­сти и оши­бок, предубеж­де­ний и лжи; мы — нака­нуне празд­ника все­мир­ного воз­рож­де­ния народ­ных масс.

При­дав­лен­ный к земле, око­ван­ный цепями рабьего труда, народ под­ни­мает голову, уже видны черты его вечно юного лица.

Люди, кото­рые знают, что народ есть неис­ся­ка­е­мый источ­ник энер­гии, един­ственно спо­соб­ный пре­тво­рить всё воз­мож­ное — в необ­хо­ди­мое, все мечты — в дей­стви­тель­ность, — эти люди счаст­ливы! Ибо в них все­гда было живо твор­че­ское чув­ство своей орга­ни­че­ской связи с наро­дом, ныне это чув­ство должно вырасти, напол­нив их души вели­кой радо­стью и жаж­дой твор­че­ства новых форм для новой культуры.

При­знаки воз­рож­де­ния чело­ве­че­ства — ясны, но "люди куль­тур­ного обще­ства" якобы не видят их, что, впро­чем, не мешает меща­нам чув­ство­вать неот­ра­зи­мую бли­зость миро­вого пожара.

Тупые ору­дия про­цесса накоп­ле­ния богатств, созна­тель­ные участ­ники наси­лия над волею народа, они осуж­дены защи­щать свои без­на­дёж­ные пози­ции и пря­чутся в тес­ную клетку своей куль­туры, кото­рой назы­вают вну­шён­ное им и умерт­вив­шее их души убеж­де­ние в том, что власть капи­тала — навеки законна, навсе­гда незыб­лема, они теперь даже и не рабы сво­его хозя­ина, а домаш­ние живот­ные его.

Рабы пере­рож­да­ются в людей — вот новый смысл жизни! И потому вла­дыки должны исчез­нуть, ибо вла­дыка только пара­зит раба.

Здесь нет пара­докса: раб и владыка—два конца одной и той же пси­хо­ло­ги­че­ской линии, раб живёт смут­ной меч­той о вла­сти, вла­дыка же — стра­хом за свою власть. Но когда раб понял цену сво­боды, почув­ство­вал своё право на неё — он ста­но­вится чело­ве­ком, а чело­век — бес­стра­шен, и власть над подоб­ными себе про­тивна ему.

При­шло время, когда разум­нее усту­пить силе необ­хо­ди­мо­сти, чем спо­соб­ство­вать накоп­ле­нию закон­ного гнева и жесто­ко­сти, кото­рую может вызвать он…

Но было бы бес­по­лезно рас­ска­зы­вать сле­пым от рож­де­ния об игре кра­сок на лице моря, еще более бес­по­лезно убеж­дать коман­ди­ров жизни и мещан­ство — армию их — в том, что они враги самих себя.

Мед­ные головы этих людей не знают иных аргу­мен­тов, кроме золота и железа, свинца и дру­гих метал­лов, из кото­рых ско­ваны цепи их власти.

Жизнь рас­тёт, и совре­мен­ное обще­ство ощу­щает судо­роги почвы под ногами сво­ими, — это ясно зву­чит во всей его пси­хо­ло­гии, а яснее всего видимо в общем страхе пред зав­траш­ним днём.

Душа чело­века сего дня — пустыня, и он с неволь­ным тре­пе­том ждёт, что зав­тра в ней явится нечто неве­до­мое, враж­деб­ное ему, оно вста­нет в душе, как сфинкс, и пове­ли­тельно пред­ло­жит чело­веку решить назрев­шую соци­аль­ную задачу.

Пред­чув­ствуя этот роко­вой визит необ­хо­ди­мо­сти, созна­вая себя мёрт­вым пред нею, меща­нин хочет спря­таться где-нибудь, хочет запол­нить чем-нибудь тря­сину внутри себя — ему страшно лишиться при­выч­ного покоя уюта, хотя этот покой ско­рее само­гип­ноз, чем реальность.

Люби­мые уголки, куда пря­чется мещан­ство от жизни, давно известны ему: это — бог, мета­фи­зика и цинизм.

Но бог только для того, кто может создать его в душе своей силою веры и ожи­вить огнём её, — в малень­кой душе совре­мен­ного чело­века погасли все огни, во тьме её нет места не только богу, но даже идолу тесно.

Мета­фи­зика хороша после победы, а перед боем необ­хо­димо точ­ное зна­ние, мета­фи­зика не может успо­ко­ить сердца, смя­тён­ные пред­чув­ствием поражения.

Когда чело­век хочет узнать — он иссле­дует, когда он хочет спря­таться от тре­вог жизни — он выдумывает.

Наши суро­вые дни не дают вре­мени для выду­мок — попытки мещан­ства скрыться в тума­нах мета­фи­зики неудачны.

Нако­нец, мета­фи­зика есть твор­че­ство. Как вся­кое дея­ние, она тре­бует вдох­но­ве­ния и силы — любви или нена­ви­сти, а мещан­ство ничего не любит и не имеет силы для ненависти.

Отри­цать это трудно, ибо оно само устами своих поэтов и писа­те­лей не одна­жды созна­ва­лось и всё чаще созна­ётся в том, что пере­жи­вает духов­ный кри­зис, банк­рот­ство духа. Сле­дует ска­зать — аго­нию духа.

Сред­ством само­за­щиты про­тив напора исто­ри­че­ской спра­вед­ли­во­сти мещан­ство избрало цинизм.

Офи­церы, участ­ники послед­ней войны, рас­ска­зы­вали, что, когда сол­да­там при­хо­ди­лось сда­вать пози­ции врагу, они ста­ра­лись не только раз­ру­шить всё, что под­да­ва­лось раз­ру­ше­нию, но загряз­нить и запач­кать даже землю, защи­щав­шую их.

То же самое наблю­да­ется в лите­ра­туре и жизни наших дней, — пред­чув­ствуя бли­зость сдачи пози­ции народу, буду­щие побеж­дён­ные уси­ленно ста­ра­ются испач­кать всё, что можно.

Разу­ме­ется, среди раз­ру­ша­е­мого есть много ста­рого, изжи­того, всё это давно нужно бы уни­что­жить, — и, таким обра­зом, мещан­ство выпол­няет часть той необ­хо­ди­мой гряз­ной работы, кото­рую должны были бы выпол­нять побе­ди­тели, когда им при­дётся очи­щать место, где гос­пода куль­тур­ные люди наси­ло­вали друг друга.

Я не утвер­ждаю, что мещане гряз­нят жизнь созна­тельно: раз­врат боль­ного ума и изно­шен­ного тела — с одной сто­роны — резуль­тат деге­не­ра­ции и пре­сы­ще­ния бла­гами жизни, с дру­гой — выра­же­ние жут­кого отча­я­ния, вызван­ного бли­зо­стью обще­ствен­ной катастрофы.

Чело­век взбе­сился от страха, ого­лил в себе живот­ное и буйно рвёт соци­аль­ные путы.

Так или иначе, однако циники, раз­ла­га­ясь, заметно пор­тят воз­дух, и как ска­жешь, что в этой их работе нет смут­ного жела­ния отра­вить побе­ди­теля, при­вив ему все болезни своей души и тела?

Может быть, суще­ствует мысль, ещё не оформ­лен­ная созна­нием: "Вы побе­дили, но — погиб­нете в грязи, кото­рую мы оста­вим в наслед­ство вам…"

Совре­мен­ный цинизм оде­ва­ется раз­но­об­разно, — всего гру­бее и наи­ме­нее умно — в чёр­ный плащ пессимизма.

— "Суета суёт и вся­че­ская суета!" — бор­мо­чет меща­нин мёрт­вые слова, рома­ни­че­ски дра­пи­ру­ясь в лох­мо­тья своей дряхлости.

Жизнь тре­пе­щет в жажде сво­бод­ного твор­че­ства, тысячи героев свято и гордо гиб­нут в борьбе за осу­ществ­ле­ние вели­кой мечты все­мир­ного брат­ства — циник это знает.

— "Род при­хо­дит и снова ухо­дит", — гово­рит он, спря­тав лицо своё в древ­нюю книгу, где мятеж­ная мысль чело­века про­бо­вала силу бога, создан­ного ею, про­бо­вала и горько сомне­ва­лась в силе и кра­соте его.

Когда видишь, что за этой навсе­гда кра­си­вой, гор­дой кни­гой пря­чется жал­кая фигурка трус­ли­вого циника, пря­чется и тупо­умно кле­ве­щет на муд­рого ради оправ­да­ния лени своей или бес­си­лия сво­его, — обидно за книгу.

Когда-то кра­си­вый и круг­лый, создан­ный любо­вью и гне­вом искрен­них людей, теперь пес­си­мизм изжё­ван бол­ту­нами, испач­кан слю­ною мещан, захва­тан их гряз­ными паль­цами и пре­вра­тился в бес­фор­мен­ное месиво изби­тых пош­ло­стей — их стыдно слушать.

— Мы нико­гда ничего не узнаем, мы не можем раз­га­дать тайны, окру­жа­ю­щие жизнь, — гово­рят циники и погру­жа­ются в болото разнузданности.

Но когда циники слы­шат, что кто-то, неустанно иссле­дуя тайны жизни, обо­га­тил мысль чело­ве­че­ства новой догад­кой, при­дал работе изу­че­ния при­роды новую энер­гию, — это их, видимо, раздражает.

— Все ваши уси­лия бес­по­лезны, вы ничего не зна­ете, ваш позна­ва­тель­ный аппа­рат навсе­гда несо­вер­ше­нен, — почему-то вол­ну­ясь, сер­дито дока­зы­вают они.

Здесь циник похож на кри­вого нищего, кото­рый ска­зал куз­нецу, назвав­шему его кривым:

— "А ты тоже урод — у тебя два глаза!.."

— Стоит ли жить? — спра­ши­вает циник.

Затем он при­во­дит массу дока­за­тельств в сти­хах и в прозе в пользу того, что жить не стоит, и — живёт долго, охотно, сытно и спокойно.

Ибо, если уж решено, что жить не стоит, тем менее сле­дует делать что-нибудь для уско­ре­ния хода жизни, для роста милой кра­соты и про­стой, свет­лой правды её. Можно только про­сто жить, про­сто сосать чужие соки, наде­лать кучу оши­бок, защи­щая своё лич­ное бытие и соб­ствен­ность — глав­ное, соб­ствен­ность! — укре­пить ста­рые пред­рас­судки, создать несколько новых, раз­вра­щать жен­щин, насо­рить везде, напач­кать, затем в холод­ном ужасе пред неиз­беж­но­стью слить пустоту своей души с пусто­той веч­но­сти, долго уми­рать в трус­ли­вых судо­ро­гах, в жал­ких кри­ках и, нако­нец, очи­стить землю от сво­его при­сут­ствия на поверх­но­сти её, оста­вив в наслед­ство народу ещё более ослож­нён­ную своим уча­стием тяж­кую пута­ницу клей­ких лжей, мёрт­вых слов, дрян­ных предубеж­де­ний и кучу про­чего хлама.

— Стоит ли жить чело­ве­че­ству? — спра­ши­вает циник и, хва­тая ото­всюду иска­ле­чен­ные им мысли, быстро решает, опи­ра­ясь на кости мёртвых:

— Нет…

Это несколько преж­де­вре­мен­ное реше­ние вопроса — он может быть решён так или иначе лишь тогда, когда вся масса белых, жёл­тых и чёр­ных людей познает все блага жизни, испы­тает все насла­жде­ния духа и тела, рас­смот­рит всю гигант­скую работу чело­ве­че­ства за века его бытия, пой­мёт всю силу любви, стра­да­ний и подви­гов про­шлого, оце­нит все вели­кие заветы своих пред­ков, рав­но­мерно раз­де­лит между всеми и каж­дым весь неиз­ме­ри­мый опыт их.

Может быть, тогда люди еди­но­гласно поста­но­вят взо­рвать зем­ной шар — это их право.

Но когда пара­зиты на теле немого вели­кана решают вопрос о цен­но­сти бытия его — это про­тивно и смешно, это — цинизм!

Чело­век почти всё своё может сде­лать кра­си­вым, неко­гда он и цинизм свой пока­зы­вал миру в очер­та­ниях ярких, силь­ных, но цинизм наших дней уди­ви­тельно урод­лив и пошл.

Ироды тре­пе­щут за власть свою, зная, что роди­лась новая рели­гия, они спе­шат истре­бить всех веру­ю­щих в воз­мож­ность цар­ствия чело­ве­че­ского на земле, кото­рую Ироды при­выкли счи­тать навеки цар­ством мер­зо­сти своей.

Смерть гло­тает тысячи жертв, поги­бают люди, наи­бо­лее нуж­ные для целей жизни, ибо гиб­нут веру­ю­щие. Об этом истреб­ле­нии людей можно гово­рить только с гне­вом, только с отвра­ще­нием или же, памя­туя, что народ бес­смер­тен, муже­ственно мол­чать; здесь нет места сто­нам и жалость так же оскор­би­тельна, как необ­хо­дима месть.

Но в убий­ствах не смерть вино­вата, а безу­мие тех, кто озве­рел от страха.

Когда же смерть законно явля­ется во время своё, когда она про­сто и спо­койно при­хо­дит убрать с дороги жизни вет­хое, отжив­шее, уже полу­мёрт­вое, — что, кроме бла­го­дар­но­сти, можно питать к ней?

Может быть, ино­гда она заслу­жи­вает осуж­де­ния, ибо порою невни­ма­тельна к делу сво­ему — мно­гие люди живут слиш­ком долго, видимо, забы­вая, что муд­рый дол­жен уме­реть вовремя.

Но всё здо­ро­вое и про­стое чуждо цини­кам, и они, конечно, не могут пред­ста­вить себе, как отвра­ти­тельна была бы жизнь, будь мещан­ство бессмертно.

Страх жизни понуж­дает их много гово­рить и думать о смерти, они усердно лижут её кости трус­ли­выми язы­ками и, точно нищие, про­сят у неё мило­стыню вни­ма­ния к ним. В суж­де­ниях о ней у них все­гда зву­чит нечто холоп­ское, как будто лакей, боясь, что гос­пожа ули­чит его в краже сахара, зара­нее ста­ра­ется смяг­чить гнев её гру­бою лестью.

Смерти боятся, и, веро­ятно, боятся искренно; должно быть, день и ночь мещане носят в себе тяж­кий гнёт жут­кого ужаса пред нею и сла­гают в честь её лжи­вые гимны, осы­пают ске­лет её бумаж­ными цве­тами своей холод­ной фан­та­зии, кла­ня­ются ей и пол­зают у ног, не смея взгля­нуть в спо­кой­ное и муд­рое лицо, бор­мо­чут о вели­кой силе и мрач­ной кра­соте смерти, но пред­став­ляют себе лик её безобразным.

Смерть с пре­зре­нием отвёр­ты­ва­ется от них — она, должно быть, брезг­лива, судя по тому, как долго не пре­кра­щает про­тив­ные стра­да­ния пора­жён­ных сифи­ли­сом, про­ка­зою, про­грес­сив­ным пара­ли­чом и не обры­вает тягу­чую, лип­кую нить жизни пошляков.

У цини­ков есть страх пред смер­тью, но — ещё больше игры с нею, всё той же игры в прятки с жизнью.

Жизнь тре­бует от чело­века дея­ний, подви­гов, силы, кра­соты — циники говорят:

— Нет жизни, есть только смерть…

Нет иде­а­лов, нет воли создать их, но оста­лась жива рабья при­вычка опус­каться на колени, она создаёт идо­лов, и в молит­вах им циники удобно прячутся…

Ино­гда, при­тво­ря­ясь искренно стра­да­ю­щим, циник стонет:

— "Вку­шая, вку­сих мало меда и се аз умираю!.."

Лжёт! Дол­жен сказать:

"Я пожрал от всего, что мне каза­лось слад­ким, и отрав­лен пресыщением".

"Жизнь и смерть — две вер­ные подруги, две сестры род­ные, вре­мени бес­смерт­ного бес­смерт­ные дочери". Одна вся в сол­неч­ных лучах, окры­лён­ная чудес­ными и тай­ными меч­тами, вечно горит пла­ме­нем твор­че­ства, безумно щед­рая, все­гда влюб­лён­ная. Дру­гая — рядом — задум­чи­вая, скром­ная, вся белая и гордо чистая, вели­че­ственно стро­гая, с глу­бо­кими гла­зами цвета ясных небес лет­него вечера, и в гла­зах её тихо мер­цает доб­рая дума о жизни, мяг­кая улыбка тру­дам её.

Жизнь неустанно сеет по земле семена свои, и всё тре­пе­щет радо­стью на путях её, рас­тёт, цве­тёт раз­но­об­разно, ярко, поёт и сме­ётся, опья­нён­ное солн­цем. Но, творя, жизнь ищет, она хочет созда­вать только вели­кое, креп­кое, веч­ное и, когда видит избы­ток мел­кого, оби­лие сла­бого, гово­рит сестре своей:

— Силь­ная, помоги! Это — смертное.

Смерть покорно слу­жит делу жизни…

Цинизм явля­ется перед людьми в пёст­рых одеж­дах "новой красоты".

— "Мера жизни — кра­сота!" — воз­гла­шает циник чужие слова, глу­бо­кий смысл кото­рых враж­де­бен цинизму.

Вокруг урод­ли­вые дети выро­див­ше­гося мещан­ства, дети без крови в жилах, полу­боль­ные жен­щины, в кото­рых умерло чув­ство кра­соты, изну­рён­ные раз­вра­том юноши, раз­би­тые рев­ма­тиз­мом, иска­ле­чен­ные подагрою, поло­ум­ные старики…

На ули­цах — живые памят­ники твор­че­ства мещан: без­го­ло­вые хули­ганы — их дети, гни­лые про­сти­тутки — их жертвы, — красота!

И ото­всюду смот­рят полу­сле­пые, гной­ные глаза нищеты, везде раз­ве­ва­ются её зараз­ные лох­мо­тья, со всех сто­рон тянутся за мило­сты­ней тысячи гряз­ных, кост­ля­вых рук, — какая красота!

В хаосе полу­мёрт­вого от голода тела, в чёр­ном вихре рубищ вер­тится обо­жжён­ный раз­вра­том и болез­нями циник, с бес­силь­ными муску­лами, с раз­мяг­чён­ными костями, с безум­ной, пред­смерт­ной жаж­дой ост­рых насла­жде­ний и туск­лыми гла­зами на жёл­том лице под голым чере­пом, это — "новая красота"?

Он ходит по горо­дам, как маро­дёр по полю битвы, как вор по клад­бищу, и говорит:

— Служу красоте!

И ста­но­вится на колени перед кучей пёст­рых пустя­ков, пря­чется от без­об­ра­зия окру­жа­ю­щего за груды жал­ких выду­мок, — тут рису­ночки, игру­шечки, ста­ту­эточки, изящ­ные кни­жечки — малень­кие плоды напря­жён­ного труда мел­ких душ. Вся эта мелочь, сде­лан­ная наскоро, в виду силь­ного спроса, запол­няет ком­наты и души цини­ков, ослеп­ляя глаза пест­ро­той кра­сок, оглу­шая зво­ном пустых фраз, при­ятно раз­дра­жая тупые нервы своей пря­но­стью, и за нею тихо исче­зают, ста­но­вятся неяс­ными образы вели­ких твор­цов веч­ной кра­соты. Гас­нут свя­тые гимны поэтов про­шлого, забы­ва­ются их имена, заглу­шён­ные гром­ким базар­ным шумом жре­цов "нового искус­ства", покор­ней­ших слуг мещанства.

— Новая кра­сота, — гово­рят циники, углуб­ля­ясь в созер­ца­ние мело­чей и ста­ра­ясь забыть, что кра­сота бес­смерт­ная — в любви, а не в похоти, в дея­нии, а не в покое, в росте духа чело­ве­че­ского, в вопло­ще­нии мечты.

Рас­ко­лоли мещане малень­кие души свои на мел­кие куски и всё более рас­ка­лы­вают их и — живут в роз­ницу, пле­нён­ные кро­шеч­ными заба­вами своими.

А вокруг них всё более часто, всё более обильно и всюду льётся яркая кровь того гиганта-поэта, кото­рый создал всех богов и Про­ме­тея, Мойру и птицу Феникс, Хри­ста и Сатану, Фау­ста и Ага­сфера, тысячи ска­зок, саг, легенд, песен. Льётся кровь того, кто и доныне не пре­взой­дён в творчестве.

Мы назвали бес­смерт­ными тех, кто умел кра­сиво и про­сто пере­ска­зать нам вели­кие тво­ре­ния народа, а народ — пер­вей­шего творца кра­соты по силе и по вре­мени, — народ низ­вели на сте­пень ору­дия нашей жад­но­сти, огра­били силу его, иска­зили бес­смерт­ную душу — и теперь циники говорят:

— Груб он и глуп, народ; жесток и развратен!

Спра­вед­ливо ска­зано, что в чужой стране каж­дый видит только то, что при­но­сит в себе самом!

Говоря так о народе, циники пред­став­ляют себе ту массу деге­не­ра­тов, кото­рых они же рас­пло­дили в жизни и кото­рые соци­ально более близки им, пси­хо­ло­ги­че­ски более понятны, чем народ, далё­кий от них, непо­сти­жи­мый для них к своей глу­боко скры­той цело­муд­рен­ной духов­ной жизни…

Народ мог бы отве­тить цини­кам сло­вами Иова: "Сколько зна­ете вы — знаю и я не хуже вас. Но я хотел бы ко все­дер­жи­телю гово­рить, я хочу состя­заться с богом!"

Вот теперь он снова начи­нает созна­вать силы свои и своё право на сво­боду, он под­ни­ма­ется с земли, рвёт путы свои, а циники пря­чут головы перед лицом его и, кос­но­языч­ные от страха, гово­рят друг другу:

— Идут вар­вары… куль­туре гро­зит гибель… наша культура!

Всё это — ложь и кле­вета, это цинизм и только!

Разве куль­тура — ваша любовь и страсть, разве она — ваша рели­гия, разве она свя­щенна для вас?

Смот­рите — народ жаж­дет куль­туры, это за обла­да­ние ею борется он, а — где вы?

Вы или пря­че­тесь от уча­стия в борьбе за воз­рож­де­ние и сво­боду духа, или идёте вме­сте с явными вра­гами народа про­тив культуры.

Лжёте вы, говоря, что любите её, ничего вы не любите и даже самих себя не уме­ете любить.

Все вы роди­лись голыми и так живёте, и нет лжи, кото­рая скрыла бы без­об­ра­зие наготы вашей.

Лучше бы родиться вам чест­ными или не рож­даться совсем, не осквер­нять бы пре­крас­ную тра­ге­дию жизни своим жал­ким вмешательством!

И не гово­рить бы вам о кра­соте, ибо вы можете изна­си­ло­вать, но бес­сильны оплодотворить!

Сво­бода любит кра­соту, а кра­сота — свободу.

Но — разве вы свободны?

И разве — красивы?

Цинизм при­кры­ва­ется и сво­бо­дой — иска­нием пол­ной сво­боды, — это наи­бо­лее под­лая маска его.

Лите­ра­тура, устами наи­бо­лее талант­ли­вых писа­те­лей, еди­но­гласно сви­де­тель­ствует, что, когда меща­нин, устрем­ля­ясь к пол­ной сво­боде, обна­жает своё "я", — перед совре­мен­ным обще­ством встаёт животное.

Оче­видно, это явле­ние неиз­беж­ное и неза­ви­си­мое от воли авто­ров. Их уси­лия почтенны и ясны — им хочется дать поучи­тель­ный образ чело­века, совер­шенно сво­бод­ного от пред­рас­суд­ков и тра­ди­ций, свя­зу­ю­щих мещан в целое, в обще­ство, стес­ня­ю­щее рост лич­но­сти, им хочется создать "поло­жи­тель­ный тип", героя, кото­рый берёт от жизни всё и ничего не даёт ей.

Герой, явля­ясь на стра­ни­цах романа, более или менее ост­ро­умно дока­зы­вает своё право быть тем, что он есть, совер­шает ряд подви­гов ради само­осво­бож­де­ния из плена соци­аль­ных чувств и мыс­лей, и если окру­жа­ю­щие пер­со­нажи вовремя не заду­шат его или он сам не убьёт себя, то в конце книги непре­менно явля­ется перед чита­те­лем из мещан как ново­рож­дён­ный поро­сё­нок, — как поро­сё­нок — это в луч­шем случае.

Чита­тель хму­рится, чита­тель недо­во­лен. Там, где есть "моё", непре­менно должно суще­ство­вать совер­шенно авто­ном­ное "я", но чита­тель видит, что пол­ная сво­бода одного "я" необ­хо­димо тре­бует раб­ства всех дру­гих место­име­ний, — ста­рая истина, кото­рую каж­дый уси­ленно ста­ра­ется забыть.

Меща­нин слиш­ком часто видит это, ибо в прак­тике жизни, в еже­днев­ной сви­ре­пой борьбе за удоб­ное суще­ство­ва­ние чело­век ста­но­вится всё более жесто­ким и страш­ным, всё менее человечным.

А в то же время такие звери необ­хо­димы для защиты пре­свя­той и бла­го­сло­вен­ной собственности.

Меща­нин при­вык делить людей на героев и толпу, но толпа исче­зает, пре­вра­ща­ясь в соци­а­ли­сти­че­ские пар­тии, а они гро­зят сте­реть с лица земли малень­кое мещан­ское "я"; меща­нин зовёт героя на помощь себе — при­хо­дит воро­ва­тое и жад­ное суще­ство с пси­хо­ло­гией беше­ного кабана или рос­сий­ского помпадура.

А для этого мон­стра, при­зван­ного на защиту свя­щен­ного права част­ной соб­ствен­но­сти, не суще­ствует свя­щен­ных прав чело­ве­че­ской лич­но­сти, да и на самую част­ную соб­ствен­ность он смот­рит гла­зами завоевателя.

С одной сто­роны — мно­го­гла­вая крас­ная гидра, с дру­гой — огнен­ный дра­кон раз­верз нена­сыт­ную пасть, а посреди них рас­путно мечется малень­кий чело­ве­чек со своей нищен­ской собственностью.

И, хотя она для него — кан­далы каторж­ника, ярмо раба, — он её любит, он ей верно слу­жит и все­гда готов защи­щать целость и власть её всей силой лжи и хит­ро­сти, на какую спо­со­бен, все­гда готов оправ­ды­вать бытие её всеми сред­ствами от бога и фило­со­фии до тюрьмы и штыков!

Но это мало помо­гает, и, чув­ствуя бли­зость конца сво­его, в отча­я­нии, может быть, бес­со­зна­тель­ном, скром­ный меща­нин пре­вра­ща­ется в циника воинствующего.

— Так поживу же я как хочу!

Начи­нает жить как может. Потому что — живот­ное соци­аль­ное — он обла­дает "памя­тью вида", мно­го­об­раз­ным насло­е­нием обще­ствен­ных инстинк­тов, смут­ным чув­ством своей связи с людьми, кото­рое он ино­гда назы­вает сове­стью или сты­дом и кото­рое все­гда мешает ему жить так откро­венно гнусно, как он хотел бы.

Для того чтобы на закате дней бытия сво­бодно про­явить все жела­ния своей изъ­язв­лён­ной души, все похоти и пороки истрё­пан­ного тела, он, понуж­да­е­мый сове­стью, нахо­дит необ­хо­ди­мым при­кры­вать свои без­об­ра­зия вуа­лью неко­то­рых выс­ших соображений.

— Ищу послед­ней сво­боды! — тор­же­ственно воз­ве­щает он, про­по­ве­дуя и демон­стри­руя одно­по­лую любовь.

А наси­луя маль­чи­ков, про­воз­гла­шает воз­рож­де­ние эллин­ской кра­соты и фило­соф­ствует на тему о том, что при­рода создала жен­щину, пре­сле­дуя свои цели, но её цели — узы и цепи для чело­века, а потому…

— Долой узы!

Но не брез­гает и жен­щи­ной, раз­вра­щает и её по мере сил своих.

Жен­щина же всё ещё не может сбро­сить с плеч своих тяж­кий гип­ноз исто­рии, не убила в крови вос­по­ми­на­ния о былом рабстве.

При­рода наде­лила чело­века поло­вым инстинк­том, а жен­щина создала любовь, но она, видимо, не пом­нит об этом, её ува­же­ние к себе самой всё ещё слиш­ком слабо про­тив ата­ви­сти­че­ских пере­жи­ва­ний рабыни.

Циники знают это и умеют поль­зо­ваться этим, они сулят неиз­ве­дан­ное, обе­щают открыть в любви вели­чай­шие тайны, гово­рят о сво­боде и ещё о сво­боде и иллю­зи­ями, кото­рые она любит так же страстно, как бле­стя­щие без­де­лушки, успешно и легко зама­ни­вают в гряз­ную тьму извра­ще­ний своей похоти.

Непо­бе­димо силь­ная спо­соб­но­стью любить, все­гда охва­чен­ная стрем­ле­нием почув­ство­вать любовь ещё более глу­бо­кой и пре­крас­ной, она легко под­да­ётся ост­рым раз­дра­же­ниям цини­ков и, когда ей под­но­сят яд в кра­си­вой чаше, пьёт его охотно.

Дея­тель­ность цини­ков всего энер­гич­нее про­те­ка­ете в обла­сти поло­вых отно­ше­ний — раз­врат не тре­бует много силы. В этой обла­сти они рабо­тают успешно и — как это известно – дости­гают боль­ших резуль­та­тов, о чём, между про­чим, сви­де­тель­ствует "Militarische-Politische Korrespondenz", сооб­щая, что "во мно­гих гвар­дей­ских гер­ман­ских пол­ках вво­дится в каче­стве учеб­ного пред­мета про­све­ще­ние рекру­тов насчёт опас­но­стей и соблаз­нов, свя­зан­ных с гомо­сек­су­аль­ными извра­ще­ни­ями". Разве это не успех?

"Я поги­баю, но - перед гибе­лью моей изгажу всё, что успею изгадить!"

Повто­ряю, может быть, циники не думают столь опре­де­лённо, но, осквер­няя жизнь так усердно, всюду, где могут, они невольно застав­ляют наблю­да­теля объ­яс­нять себе их гадо­сти не только жела­нием насла­жде­ний, но и наме­ре­нием испор­тить всё, что под­да­ётся порче.

Я не мора­лист, и если бы вся эта анар­хия дрян­ных инстинк­тов и боль­ного духа, вся эта гниль и грязь не выхо­дила за пре­делы обще­ства мещан, она была бы для меня только про­цес­сом само­ис­треб­ле­ния в среде тех, кто не нужен и враж­де­бен жизни.

Но буря живот­ной рас­пу­щен­но­сти, мятеж обе­зу­мев­ших может захлест­нуть своей вол­ной дра­го­цен­ней­шее в жизни — часть того юно­ше­ства, кото­рое рас­тёт и под­ни­ма­ется к вер­ши­нам духа из почвы его, из глу­бин народа.

Вот почему берёшь на себя про­тив­ную задачу посильно осве­тить тот про­цесс раз­ло­же­ния чело­века, кото­рый льстецы име­нуют пси­хо­ло­гией совре­мен­ного куль­тур­ного общества.

Ино­гда циник гордо заявляет:

— Я хочу достичь духов­ной цель­но­сти, я стрем­люсь к совершенству…

Он лжёт, конечно, но ему могут пове­рить, ибо мечта о цель­но­сти духов­ной — кра­си­вая мечта.

Но под мар­кой инди­ви­ду­а­лизма пред­ла­га­ется всё тот же более или менее ловко под­де­лан­ный соци­аль­ный цинизм.

Пред­ста­вим себе цель­ного чело­века как суще­ство, в кото­ром все здо­ро­вые свой­ства его пси­хо­фи­зики раз­ви­ва­ются гар­мо­нично, не про­ти­во­реча одно другому.

Воз­мо­жен ли подоб­ный чело­век в усло­виях битвы за сытость? Рост каж­дого "я" необ­хо­димо огра­ни­чен затра­тою всех сил на при­об­ре­те­ние и охрану собственности.

В борьбе за целость её можно сде­лать своё "я" только более узким, спе­ци­а­ли­зи­ро­вать его на изоб­ре­те­ние воен­ных хит­ро­стей, при­ни­зить гор­дость свою, но не раз­вить её, отдать себя в плен жад­но­сти, зави­сти, злобы, но не вырваться на свободу.

Для дости­же­ния даже малень­ких удобств чело­век дол­жен делать боль­шие под­ло­сти, и только в под­ло­стях он дости­гает совершенства.

Циники не очень глупы: они знают, что о совре­мен­ных усло­виях битвы всех со всеми чело­век дро­бится на куски, хочет он этого или нет.

Им известно, что духов­ная цель­ность невоз­можна и гар­мо­ни­за­ция сво­его "я" недо­сти­жима у чело­века, — нет для этого ни вре­мени, ни места.

Но они всё-таки зовут, зама­ни­вают и тол­кают в эту сто­рону, — один из при­ё­мов их борьбы с неизбежным.

— Сво­бода — там! — гово­рят они и ука­зы­вают место около себя и, может быть, сби­вая людей с пря­мого пути, коли­че­ственно растут.

Сво­бода все­гда впе­реди и все­гда — далеко!

Истин­ный инди­ви­ду­а­лизм в буду­щем, он — за соци­а­лиз­мом, он не может быть достиг­нут чело­ве­ком наших дней, и он — не по фигуре ему, как рыцар­ские латы не по фигуре горбуну.

Не "я", но — "мы" — вот начало осво­бож­де­ния лич­но­сти! До поры, пока будет суще­ство­вать нечто "моё", — "я" не вырвется из креп­ких лап этого чудо­вища, не вырвется, пока не почерп­нёт в народе столько силы, сколько надо, чтобы ска­зать всему миру:

"Ты — мой!"

Тогда, нако­нец, чело­век почув­ствует себя вопло­ще­нием всего богат­ства, всей кра­соты мира, всего опыта чело­ве­че­ства и рав­ным духовно всем бра­тьям своим!

Лич­ность целост­ная воз­можна лишь тогда, когда исчез­нут герои и не будет толпы, когда явятся люди, свя­зан­ные друг с дру­гом чув­ством вза­им­ного уважения.

Это чув­ство должно воз­ник­нуть из вос­по­ми­на­ний о вели­кой кол­лек­тив­ной работе, кото­рую народ совер­шил в про­шлом ради сво­его воз­рож­де­ния, это чув­ство должно воз­ник­нуть из вос­по­ми­на­ний о вели­кой кол­лек­тив­ной работе, кото­рую народ совер­шил в про­шлом ради сво­его воз­рож­де­ния, это чув­ство должно укре­питься созна­нием един­ства опыта у каж­дого со всеми и соли­дар­но­сти задач всех и каждого.

А со вре­ме­нем это чув­ство ува­же­ния чело­века к чело­веку пре­тво­рится в рели­гию, ибо рели­гией чело­ве­че­ства должна быть пре­крас­ная и тра­ги­че­ская исто­рия его подви­гов и стра­да­ний в бес­ко­неч­ной, гран­ди­оз­ной борьбе за сво­боду духа и за власть над силами природы!

Примечания

Ста­тья «О цинизме» впер­вые напе­ча­тана в сбор­нике «Лите­ра­тур­ный рас­пад», изда­ние «Зерно», Петер­бург, 1908, со сле­ду­ю­щим при­ме­ча­нием редакции:

«В послед­ний момент, уже во время набора книги, мы полу­чили для сбор­ника ста­тью М. Горь­кого, напи­сан­ную им для фран­цуз­ского жур­нала „Documents du progres“, но ещё нигде не появ­ляв­шу­юся в печати».

Сбор­ник «Лите­ра­тур­ный рас­пад» вышел в свет в январе 1908 года. В жур­нале «Documents du progres» ста­тья «О цинизме» появи­лась в мар­тов­ской книжке.

М. Горь­кий начал писать ста­тью для этого жур­нала в ноябре 1907 года (письма к Е. П. Пеш­ко­вой. Архив А. М. Горь­кого) и послал её К. П. Пят­ниц­кому в пер­вых чис­лах января 1908 года.

В ста­тье «О цинизме» содер­жатся отдель­ные невер­ные поло­же­ния «бого­стро­и­тель­ского» харак­тера (см. при­ме­ча­ния к пове­сти «Испо­ведь» в томе 8 насто­я­щего издания).

С цен­зор­скими исклю­че­ни­ями ста­тья вошла в сбор­ник М. Горь­кого «Ста­тьи 1905-1916 гг.», изда­ние пер­вое, без цен­зор­ских иска­же­ний напе­ча­тана во вто­ром изда­нии этого сборника.

Печа­та­ется по вто­рому изда­нию сбор­ника М. Горь­кого «Ста­тьи 1905-1916 гг.»

Нашли ошибку? Выде­лите фраг­мент тек­ста и нажмите Ctrl+Enter.