Введение
В застывшем мире российского книгоиздательства трудно встретить адекватное описание партии большевиков. Всё чаще в современной публицистике встречаются громкие выкрики о большевиках как о партии сектантов1 , авантюристов2 или просто психически больных людей3 . В художественной литературе преобладают произведения дореволюционной интеллигенции, которая встретила Октябрьскую революцию холодно. Мемуаристика тоже однобока: в России давно уже не издавались воспоминания кого-либо из вершителей революции, если не считать приуроченной к столетию Октября серии от издательства «Кучково Поле». Наибольшей популярностью пользуются «Окаянные дни» Бунина или «Очерки русской смуты» Деникина. «Очерки» даже вошли в рекомендуемый школам список литературы для самостоятельного чтения.
Весной 2019 года левое издательство «Common place» совместно с журналом «Скепсис» восполнило этот пробел и переиздало воспоминания российского большевика, писателя и литературного критика Александра Константиновича Воронского «За живой и мёртвой водой». Эти воспоминания представляют интерес для нового поколения марксистов. Дело не только в хорошем языке и подробном описании быта революционера, но и в поразительном сходстве многих черт тогдашней повседневности — воспоминания охватывают 1905–1912 годы — с сегодняшней российской действительностью.
Александр Константинович был незаурядной личностью: он оставил след и в истории партии, и в марксистской теории. Но эстетические взгляды Воронского и его наработки по литературным вопросам заслуживают отдельной статьи, поэтому остановимся лишь на самой книге.
Сразу оговоримся, что в книге есть несколько неочевидных моментов. Во-первых, верный друг и товарищ главного героя Валентин — альтер-эго самого Воронского. «Валентин» — его подпольная кличка, которую он использовал на Пражской конференции большевиков в 1912 году4 . Во-вторых, эти мемуары были написаны в годы внутрипартийной борьбы, в которой автор примкнул к «левой оппозиции». Несмотря на формальное заявление об отказе от оппозиционных взглядов в 1929 году, позднее Воронского дважды арестовывали и, наконец, в 1937 расстреляли. Поэтому книга не только повествует о тяжком пути революционера в Российской империи, но и имплицитно содержит критику советских порядков 1920–30-х годов.
Воспоминания поделены на три части в соответствии со временем действия:
- Бурные 1905–1907 годы, приведшие Воронского в партию.
- Кратковременное тюремное заключение и трёхлетняя ссылка.
- Дремучие годы столыпинской реакции перед Первой мировой войной.
Каждая часть имеет свои особенности, акцентирует внимание на определённой стороне деятельности революционера.
Взросление
Александр Константинович родился в семье священника в Тамбовской губернии. Рано лишившись отца, он пошёл по единственной открытой для тысяч его сверстников дороге — в духовную семинарию, откуда его отчислили за «политическую неблагонадёжность», точнее, за бунт. Книга начинается ироничным описанием этого бунта:
«Первые толпы семинаристов заполнили коридоры. Лампы всюду загасили. Били стёкла, срывали с петель двери, вышибали переплёты в оконных рамах, разворачивали парты. Беспорядочно летели камни. Один работал палкой, другой поленом, третий просто кулаком. Рёв, гам, свист, улюлюканье, выкрики, ругательства, сквернословие.
— Бей!.. Долой!.. Держись, ребята! Лупи субов, учителей! Не давай спуску! Довольно издеваться над нами! Да здравствует Учредительное собрание!
<…>
И вот мы вдвоём в учительской: маленький, худой, трепещущий Валентин и я.
Срывно, задыхаясь, он закричал в дверях:
— Ага, вот вы где, мерзавцы! Я — марксист, а вы довели меня до такого состояния, что мы вынуждены устроить погром! Обманщики, душители! Я покажу вам…»5
И таких бунтов было немало: с 1880-го по 1907-й произошло порядка 76 бунтов в различных духовных школах.
Стоит рассказать и о порядках, царивших в духовных семинариях в начале ХХ века. Действительно, не странно ли, что список одних только большевиков-семинаристов пестрит ярчайшими именами? Сам Воронский, руководитель Военной организации большевиков Подвойский, верный нарком Микоян и, наконец, сам Сталин. При этом, подсчитывая бунтарей, стоит понимать, что в разы больше экс-семинаристов шло в народовольцы, а затем в эсеры.
Но ничего удивительного для марксиста в таком явлении нет. К началу ХХ века Русская православная церковь накопила в себе множество неразрешённых противоречий. Сыграл свою роль и Устав 1884 года для духовных академий, который не просто консервировал положения в семинариях, но и делал шаг назад по сравнению с более либеральным Уставом 1867 года: была отменена выборность профессуры, права преподавательского правления сужены, контроль церковников над учениками расширялся. Общеобязательными для обучения признали только большой ряд богословских наук, историю философии, логику и иностранные языки.
«…Почему затруднён доступ семинаристам в университеты, почему Священное писание проходят шесть лет, а физику лишь год? Да здравствует физика, чёрт побери! Почему надобно по принуждению стоять на молитвах, на всенощных, почему во щах попадаются чёрные ядрёные тараканы?»
После таких настроений семинаристы становились действительно революционными.
Но всё это до конца не объясняет феномен революционных настроений среди семинаристов. Власть может сколь угодно сильно затягивать петлю на шее, от этого социальной революции не будет. Именно несоответствие материальных производительных сил общества текущим производственным отношениям ведёт к смене общественно-экономической формации. Духовенство вырождается и с каждым шагом теряет власть, теряет надобность в глазах аристократии. Духовенство, как никто другой, хочет невозможного — сохранить старые порядки. Так оно вызывает протест со стороны сторонников прогресса, в том числе, со стороны молодых семинаристов.
Куда пойдёт молодёжь, которую выгнали с учёбы? Вернуться к родителям? На коленях просить о повторном поступлении? Весьма вероятно, что бо́льшая часть однокашников Воронского или наших современников так и поступила бы. Но не он. С верными товарищами он организовал коммуну, где и началась его самостоятельная жизнь.
Этот момент в произведении особенно ценен тем, что главный герой впервые пересёкся с людьми «из реальной жизни», с рабочими. Именно тогда Воронский встретил людей, с которыми он будет работать в партии большевиков — высланных за организацию забастовок на уральских заводах Яна и Жоржа. Но знакомство их задалось не сразу: слишком силён был контраст между поэтическим, книжным представлением о мире недавних семинаристов и прозой жизни:
«Мы, недавние бурсаки, любили заниматься „проклятыми“ вопросами. Мы спорили и рассуждали о смысле человеческой жизни и всего мироздания, о границах познания, о дарвинизме и витализме, о назначении страдания. Обуреваемые сомнениями и „запросами“, мы с первых же встреч с Яном и Жоржем попытались и их втянуть в круг наших умствований. К нашему удивлению, Ян отнёсся ко всем этим вопросам с полнейшим и оскорбительнейшим равнодушием.
— Для чего это вам нужно? — спросил он меня, когда я обратился к нему с одним из „проклятых“ вопросов. Речь шла о „неправдоподобных“ детских слезах. — Промблема Достоевского, — он так и говорил: „промблема“, — по-моему, толчение воды в ступе, и больше ничего. Дети невинные, видите ли, страдают. Очень даже хорошо я это знаю. Сам получал зуботычины сколько угодно. Нет! Ты мне скажи, где выход, выход где? — Он выпучивал глаза и смотрел на меня вопросительно. — А раз ты мне выхода не указываешь, то и получается даже совсем не рациональное дело.
Я умолкал, полагая, что Ян не дозрел до наших вопросов».
Не менее неожиданными для юного революционера были и наполненные грустной правдой жизни истории о пролетариате:
«— Пьяницы они — наши рабочие, — твердил Ян, — живут грязно, жён бьют каждодневно. Мой отец в гроб вогнал мать. Придёт, бывало, набуянит, нашумит, нас переколотит… Невежество одно. И дураков забитых много. Ты ему социализм разводишь, а он от тебя норовит за версту уйти, а то и к легавому тянет, и это бывало.
Такие речи нам казались святотатственными. Порой мы испытывали даже раздражение. Но мало-помалу привыкли. Главное заключалось в том, что и Ян, и Жорж являлись подлинными сынами народа. Это действовало на нас сильнее всяких книг и убеждений».
И сегодня, когда интеллигент сталкивается с рабочим классом, всё заканчивается разочарованием.Конечно, сейчас значительная часть проблем, стоявших перед российским пролетарием в начале XX века, отошла на задний план, затушевалась, но по сути они так и остались неразрешёнными.
Оторванность главного героя от простого человека обусловлена разделением труда в классовом обществе. Интеллигенция, которую взращивает буржуазия, в пробирочных условиях не способна ответить на вопросы, которые терзают простых людей. Вместо конкретного анализа конкретной ситуации простым людям подаются бесконечно далёкие от них лозунги — либеральные, охранительские, левые. Революционеру, который хочет изменить общество, нельзя воспринимать его через розовые очки.
Занятно, что вскоре Валентин сталкивается с закономерным развитием подобной интеллигентщины, когда едет на отдых в имение своей подруги Лиды. Мать Лиды, Анна Павловна, некогда участвовавшая в народовольческом движении, описывается следующим образом:
«…прелюбопытнейшая помесь крепостницы с социалисткой. С дрожью в голосе и со слезами вспоминает вечерами о народовольцах, о первых социал-демократах, и на другой день просыпаешься от её зычного крика. Выглянешь в окно — стоит она на крыльце с засученными по локоть рукавами, руки красные, мясистые, дебелая, грузная, словно идолище, орёт басом на всё имение:
„Машка, Парашка, Дунька, куда вы, проклятые, все запропастились, дармоедки, шлюхи гулящие!“
Пыль столбом стоит от её ругани. В селе, бывало, слышно, а село за версту.
Боялась она всего больше поджогов мужицких — мужички изрядно кругом жгли именья — и ещё боялась ос, пчёл и шмелей. Как только привяжется за чаем или за обедом пчела — Анна Павловна выскакивает из-за стола, начинает визжать тонким-претонким голоском, — и бас у неё в это время пропадал, — замахает руками, глаза выкатит, а потом еле дышит, успокоительное принимает».
Столкновения с прошлым поколением революционеров — народниками — будут происходить и далее. Все они с грустными вздохами будут вспоминать юность, когда молодёжь шла за стихийными ветрами истории и вставала на позиции русского утопического социализма. Почему же люди, преданные революционному делу, превратились в мещан?
Наиболее важную роль тут сыграли тяжкие поражения народовольцев. У них не было внятного и действенного метода борьбы. Народники ходили в народ, шли на индивидуальный террор, верили в революционную силу интеллигенции и думали, что русский крестьянин — социалист по природе. Без чёткой идеологии движение обречено на постоянные расколы. Потому без научной теории в среде народовольцев произошёл раздрай, который передался по наследству эсерам.
Мы видим постепенное включение Воронского в партийную деятельность. Первая командировка, первая явка, первая массовка с участием противоборствующих левых партий, переезд в Петербург… Стремительно меняются лица: многие из них исчезнут в отчаянной борьбе, а кто-то окажется среди первых лиц будущего советского государства. Но всё это перемешивается, блекнет за тяжёлой рутиной: шифрованием писем, передачей записок, разносом нелегальной литературы. Полуголодный, получающий копейки молодой человек — что удерживало его в рядах большевиков? Он чётко осознавал необходимость своей работы для совершения чего-то большего.
Довольно неожиданно для главного героя наступают события, связанные с манифестом 17 октября 1905 года. Первое серьёзное завоевание революции, этот законодательный акт стал заслуженным символом трусливых полумер Николая II. Появляется Дума, но она может быть разогнана императором. Населению даруются основные гражданские свободы, но уже в августе 1906 года вводятся военно-полевые суды, осудившие в ускоренном порядке десятки тысяч людей. Народ призывается к прекращению «смуты», но царь благословляет убийц и погромщиков из «Союза русского народа»6 .
Социал-демократы справедливо восприняли этот манифест не как договор о заключении мира, но как первое отступление царизма на шаг назад. Например, вот что говорил Троцкий с балкона университета в Петербурге:
«Граждане! Наша сила в нас самих. С мечом в руке мы должны стать на страже свободы. А царский манифест, — смотрите, — это простой лист бумаги. Вот он перед вами, а вот он, скомканный, у меня в кулаке. Сегодня его дали, а завтра отнимут и порвут на клочки, как я теперь рву эту бумажную свободу на ваших глазах!»7
Обстановка накаляется. Главных героев назначают агитаторами. Выступления перед рабочими задаются не с первого раза: в отличие от студенток, их нельзя купить красочными описаниями скорой гибели самодержавия. Были и перекрикивания, и курьёзные моменты, и угрозы ареста. Выполнение монотонной тяжёлой работы выковывало из молодого интеллигента действительного революционера. В это же время происходит самый забавный эпизод первой части — первое общение с Лениным. Случилось оно в лучших традициях внутрипартийной демократии, когда юноша использовал право на яркое выступление:
«Третьим выступил Валентин. Вот тут-то и произошло знакомство Ленина с Валентином. Валентин, сильно волнуясь и поправляя дрожащей рукой пенсне, заявил:
— Я совершенно согласен с товарищем Лениным относительно организации троек и пятков. Безусловно — это неотложная задача дня, и товарищ Ленин это прекрасно доказал. Возражения товарища Румянцева — неубедительны. Но я думаю, товарищ Ленин глубоко не прав, когда он приглашает нас пересмотреть нашу тактику в вопросе о бойкоте Государственной думы. Такой пересмотр есть отступление от большевизма и сдача позиции меньшевикам. Я думаю, что в этом пункте товарищ Ленин рассуждал не как марксист, не как большевик. В самом деле…
С самого начала речи Ленин исподлобья внимательно стал следить за Валентином. Потом он завозился на стуле, заулыбался, вынул платок, быстро высморкался. Улыбка не сходила с его лица. Когда Валентин объявил об измене его, Ленина, большевизму, он пригнулся к столу, прикрыл горсточкой рот, наклонился в сторону, прыснул от смеха, схватился обеими руками за голову, захохотал звонко, заразительно и громко. Он старался удержаться от хохота, зажимая снова горстью рот, но это ему не удавалось. Он смеялся всё сильней и сильней, до слёз, махая руками и вертясь на стуле. Вслед за Лениным оглушительно грохнуло собрание».
Речь идёт о начале нового витка ожесточённой внутрипартийной борьбы Ленина против фракции отзовистов, фракции Богданова. Была ли возможна иная реакция Ильича после десятка ожесточённых дискуссий с не менее опытными партийными деятелями? Вряд ли.
Ссылка
Как закономерна была «ломка» молодого большевика, так был закономерен и его арест. Не останавливаясь на подробностях своего первого заключения, Воронский в красках описывает второй арест, за которым последовала ссылка на три года под Архангельск. В этой части Воронский наиболее полно раскрывает свой писательский талант, здесь же видны пересечения исходной стилистики текста с традициями русской классической литературы. Абсурдность окружающей реальности Чехова, жестокость порядков Российской империи и экзистенциальные размышления Достоевского, борьба и единство человека и природы Толстого. И эти пересечения вовсе не свидетельствуют об узости мышления автора — лишь о его намерении строить новую культуру не на пустом месте, а в качестве продолжения лучших начинаний русской культуры. Впрочем, как уже писалось выше, эстетические взгляды Воронского заслуживают отдельной статьи.
Однако не стоит считать, что в этой части нет места описанию жизни большевистской партии. Наоборот, всё вышеперечисленное происходит на фоне активной деятельности революционера, пусть и ограниченной ссыльным режимом. Именно здесь Воронский сталкивается с рядом этических вопросов: к этому его подталкивают сами условия жизни в ссылке, где стёрты границы личного и политического. Предательство со стороны товарища, использование чувств влюблённой девушки на благо партии, столкновения с противоборствующими группами — эти события сформировали Воронского.
Ещё один яркий эпизод — случайная встреча ссыльных революционеров с представителями немецкой социал-демократической партии. Казалось бы, марксисты разных стран должны были найти общий язык, но…
«„Геноссы“ держали себя любезно, но в их манерах, в их разговоре с нами чувствовались снисходительность и сознание своего превосходства. Они были как будто всем довольны. Рыжий поругивал юнкеров и Вильгельма, но слова его звучали вяло и выговаривались как бы между прочим. В них отсутствовали и наш прозелитизм, и наша непримиримость».
Чем же была вызвана столь холодная реакция? Это объясняется и в самом тексте: дело в кардинальном отличии российской и немецкой социал-демократических партий. Популярная на родине СДПГ имела почтенные корни, раз за разом одерживала победы на выборах, имела целую череду вождей-теоретиков: Каутского, Бебеля, Люксембург, Цеткин. Она не была революционной партией. В отличие от партии большевиков, партии профессиональных революционеров, СДПГ была массовой. Вместо того чтобы вести немецкий рабочий класс к захвату власти, основная часть партии сосредоточилась на улучшении положения своего класса при капитализме, несмотря на сильное левое крыло. Ревизионизм или примиренчество с ним в теории, реформизм на практике, последующая поддержка империалистической политики своего собственного правительства — всё это сделало из некогда передовой партии рабочих невнятное нечто, финальным симптомом которого стало заявление Каутского о том, что «социал-демократия есть революционная партия, но не партия, делающая революцию». Какого ещё поведения можно было ожидать от большинства рядовых членов такой партии?
В рефлексии автора проскакивают и фрейдистские нотки, которые были популярны в интеллигентских кругах раннего Советского Союза:
«Бесплодные и беспомощные блуждания разума, — рассуждал я дальше, — очевидно, происходят оттого, что он трагически отрывается от своей первоосновы: от инстинкта, от природной стихии. Пропасть между разумом и внеразумным создаёт уродливая общественная жизнь: одни вынуждены жить физиологической, инстинктивной жизнью, заботиться о куске хлеба; другие, живя разумом, лишены благотворного воздействия на них мускульного труда и вещей. Современное общество стремится одних лишить крепких, здоровых инстинктов, других — разума. Оно развивается к тому же стихийно, коллективный разум не в состоянии планомерно руководить общественными явлениями. И так будет продолжаться до тех пор, пока человечество не перекроит заново общественное бытие. Лишь при социализме устранится коренное противоречие между сознанием и бессознательным. Совершится скачок из царства необходимости в царство свободы, то есть не будет трагических разрывов между сознанием и бессознательным: разум подчинит себе стихию, но будет и сам связан с её могучими силами».
Является ли конфликт между сознательным и бессознательным, порождённый разделением труда, актуальным? Всё, как всегда, зависит от определений.
Отметим, что в интерпретации Воронского проблема поставлена не совсем марксистским способом. В обществе нет однозначного деления на «бессознательных» и «сознательных»: скрытые механизмы капиталистического общества движут всеми его членами. К тому же анализ социального движения материи, который абсолютизирует человеческие «инстинкты», биологическое, не может привести к успеху.
Борьба
Возвращается на свободу Воронский в принципиально иную эпоху. В эпоху поражений русской социал-демократии, в эпоху страха и контроля со стороны полиции.
В Москве он первым делом обращается к своим старым знакомым, которые когда-то активно участвовавали в революционном движении. Но в них уже нет того запала, который должен руководить революционером. В ответ на вопросы о том, что же случилось с ними и как можно выйти на подпольщиков, Воронский слышит следующее:
«Я спросил Ашмурина, почему в его комнате так много крестов и икон. Он улыбнулся, но тут же стал серьёзным.
— Изучаю нетленные памятники прошлого.
— А революция?
Ашмурин взял со стола ручное зеркало, пристально погляделся в него, неодобрительно выпятил нижнюю губу, покровительственно промолвил:
— Есть, мой милый, вещи, не менее важные, чем революция. Революции приходят и уходят, а прекрасное остаётся. Ты спрашиваешь, чем я сейчас занят? Хожу по старым московским кладбищам, изучаю древние могильные памятники, делаю с них снимки…
Из организации я давно вышел. В том, что делают теперь революционные партии, для меня нет ничего интересного. Союзы, клубы, кассы, кружки… по-моему, это крохоборство. Не спорю, они нужны рабочим, но гривенник есть гривенник. У вас, марксистов, всё просто, всё известно: механическое сцепление сил, законы природы, эволюция. Всё это скучно и плоско, принижается человеческий дух. Для тебя клочок неба, который ты видишь, пуст, — для меня он тайна, чудо. Буржуа — прозаики, вы тоже прозаические люди. И потом — вам решительно недостаёт благородства».
Или вот:
«В девятьсот третьем году Тартаков за участие в студенческих беспорядках был уволен из Московского университета, выслан в Тамбов под надзор полиции. Он руководил у нас кружками, и мы, молодёжь, смотрели на него как на своего учителя. Получив о Тартакове справку в адресном столе, я зашёл к нему на квартиру. Он занимал на Плющихе две заново отделанные комнаты с бархатной тяжеловесной мебелью, с коврами, с люстрой, роялью. Тартаков встретил меня полуодетым. Я еле узнал его. В Тамбове он был худ, носил длинные волосы, ходил обычно в косоворотке. Теперь предо мной стоял полный, уже немного обрюзглый, поживший человек. Он облысел, лицо налилось жиром. Синие диагоналевые брюки со штрипками туго облегали мясистые ляжки. Вправляя свеженакрахмаленную сорочку, он принял меня радушно, но так, как будто мы с ним ежедневно виделись:
— Добро пожаловать, заблудшая душа. Садитесь, рассказывайте. Сейчас и кофе принесут.
Узнав, что я ищу подпольную организацию, Тартаков сделался серьёзным, не спеша подвязал павлиньего цвета галстук, надул перед зеркалом к чему-то вымытые до блеска и тщательно выбритые щёки, потрогал себя за большой и хрящеватый нос. Кончик носа и подбородок у него были раздвоены. Затем он сел против меня, расставил ноги, опершись в ляжки руками, грубовато и положительно сказал:
— В этом деле никакой помощи я оказать вам не могу. Заявляю прямо и без обиняков: от подпольных дел я сейчас вдали. По-моему, никакой организации больше и нет. Есть, может быть, обломки, остатки, какая-нибудь группка, которая варится в своём собственном соку. Всё разбито, подверглось разгрому. Да и зачем вам связываться с организацией? Вы недавно вернулись из изгнания, следовательно, вы на примете. Пройдёт два-три месяца, вас снова арестуют. Вы лучше подождите, осмотритесь, отдохните, наберитесь сил, здоровья, спешить не стоит. И потом — глупости всё это.
Тартаков встал, прошёлся по комнате. Горничная принесла кофе. Тартаков разлил его в стаканы.
— Да, пустяки всё это. Я тоже отсидел полтора года в крепости. Больше кормить клопов и бить баклуши я не намерен. Довольно с меня. Учиться надо. Кем я был до сих пор? Вечным студентом, просвещал других по брошюркам, по „Эрфуртской программе“, — на этом далеко, батенька, не уедешь… Сидел я в тюрьме и размышлял о своём прошлом. Что это за жизнь была? Бестолковщина, суета, переезды из одного города в другой, обыски, недоедания. Самые лучшие, ценные и важные годы я растратил неизвестно на что. Теперь я решил прежде всего учиться, втиснулся кое-как в университет, готовлюсь на юриста и считаю, что в первый раз сделал и для себя, и для других полезное дело. Тем же рабочим, за которых вы ратуете и которым вы не нужны, я принесу, в конце концов, больше пользы в качестве адвоката или юрисконсульта. Это куда нужней, чем вбивать в их головы истины, почерпнутые из десятикопеечных книжонок. Довольно этих явок, кружков, собраний, надо дело делать. Жизнь не ждёт, она идёт своим чередом. Простите за откровенность: вы сидели в тюрьме, потом в ссылке, вдали от событий. Вы жили прошлым, в законсервированном состоянии, в узком, в искусственном кругу приятелей; вы отстали, остались позади всего происходящего».
Именно в этой части Воронский впервые сталкивается с тем, что его былые товарищи «собывалились», смирились с обыденной жизнью. И такое происходит часто с марксистами прошлого и настоящего. В памяти людей остаются десятки достойных имён революционеров, отдавших свою жизнь за Октябрь, но на них приходятся тысячи принявших поражение…
Мог ли кто-либо тогда подумать, что всего через 10 лет Россия сделает колоссальный прыжок в будущее? Нет, это было лишь фантастикой, если не бредом. А спокойная мещанская жизнь была где-то рядом, по соседству.
Кем же стали некоторые подобные ренегаты в Советском Союзе?
«Мы свиделись с Тартаковым спустя много лет, после Октябрьской революции, после гражданской войны. Он совсем облысел, но не постарел. Его голый череп, полные, тщательно выбритые щёки сияли и лоснились, заплывшие жиром глаза стали ещё более рассудительны, спокойны и сановиты. Тартаков занимал видное место в одном из наркоматов, где его ценили, по его словам, не только как старого коммуниста, но и как редкого специалиста. Когда я спросил, в чём его специальность, он ответил туманно. Опять он вспомнил нашу совместную работу, говорил обстоятельно и почти задушевно, — жалел, что многих общих знакомых уже нет в живых, а судьбы других неизвестны. Старая гвардия редеет: немного уже осталось ветеранов со стажем до пятого года.
— После девятьсот седьмого года вы как будто отходили от партии?
Тартаков потёр раздвоенный кончик носа, спокойно ответил:
— Да, у меня был перерыв. Сначала учился в университете, позже помешали болезни и война. Впрочем, некоторое значение имели и случайные настроения. Говорят, что вы стали критиком. Что ж, каждому своё, а вот мне некогда и в книгу заглянуть: дела, дела.
Больше он не заходил. Сейчас при случайных встречах на улице Тартаков меня не узнаёт».
С такими людьми, спекулирующими на своём участии в революционном движении много лет назад, Воронский будет бороться до конца своей жизни. На это указывает его статья «Пролазы и подхалимы», написанная в 1926 году. Неудивительно, что вскоре главный герой начинает ненавидеть подобное мещанство даже у посторонних людей:
«Равнодушно думал я о жандармских генералах и полковниках, о филёрах и начальниках тюрем: они были для меня механической, внешней, посторонней силой, но я с ненавистью вглядывался в какого-нибудь упитанного инженера, в самоуверенного коммивояжёра, в преуспевающего дельца, адвоката, в нарядных женщин, во всю эту разноликую, пёструю, довольную толпу людей, заполнявшую улицы. Я считал их главными своими врагами. Это они окружили меня со всех сторон, и мне некуда от них податься, и, конечно, они смутно чувствуют, что вот где-то здесь, поблизости, рядом с ними, среди них, тайно бродит опасный человек с сомкнутым зло подбородком и прячет взгляды, в которых, может быть, ножи для них… Потом думалось, что подлинный лик жизни всегда сокрыт: звенят трамваи, спешат куда-то люди, в магазинах торгуют, проносятся авто, тарахтят извозчичьи пролётки, кричат газетчики, — и вот тут же ведётся волчья охота, кто-то обложен, его подстерегают на углах, в переулках, при входах и выходах, — он уже пойман, ему предоставлена лишь видимость свободы, он прощается с весенним цветением, с невзначайной улыбкой девушки, со светом и солнцем, ему горько…, а снаружи всё обычно и этого ничего не видно. В сущности, человек, человеческое общество выработало слишком мало внешних знаков для выражения внутренних своих состояний. И если сорвать, содрать этот наружный покров с жизни, то какой же рай и ад, какие огневые бури и вихри откроются, какой чудовищный клубок стихий развернётся тогда. Пусть же откроется мир, пусть прорвётся, прогремит в том, что именуется революцией».
Революционер рано или поздно ожесточается, и тут непременно всплывает дилемма: может ли коммунист быть маргиналом? Ведь многие левые что тогда, что сейчас способны вполне мирно сосуществовать с правящим режимом, изредка выкидывая какую-то критику в красные дни календаря. Зачем профессионально заниматься революцией, если можно смиренно требовать реформ, защищать права рабочих и строить капитализм с человеческим лицом?
Вся история победивших революций даёт однозначный ответ: коммунист не может мирно вписаться в текущее мироустройство, но он не должен быть маргиналом для своего класса. Ничего героического в повторении худших традиций буржуа, этаком «революционном человеконенавистничестве», нет.
Вывод
Книга «За живой и мёртвой водой» — образцовые воспоминания революционера. Она показывает нам настоящего человека той эпохи со всеми его плюсами и минусами. Наполненные большим количеством саморефлексии, эти воспоминания скрупулёзно показывают, что двигало революционерами. Большевики не были армией однотипных клонов — у каждого члена партии был свой характер, своя история, своя жизнь. Революцию делали разные люди, и попытки вылепить статую верных ленинцев не имеют связей с реальностью. Бесконечно многогранная действительность оставила нам столь же многогранное наследие творцов революции, одним из которых и был Воронский. К сожалению, его этические установки вошли в жёсткое противоречие с условиями СССР 1930-х годов, которое разрешилось де-факто единственным доступным тогда путём — расстрелом.
Тогдашние условия Российской империи до боли в глазах похожи на нынешнее устройство России. И современным марксистам необходимо тщательно исследовать подобные труды в поисках ответов на некоторые, казалось бы, неразрешимые вопросы сегодняшнего дня.
Примечания
- Юрий Слёзкин. Дом правительства. М.: Corpus. АСТ, 2019. ↩
- Вячеслав Никонов. Октябрь 1917. Кто был ничем, тот станет всем. М.: Эксмо, 2017. ↩
- Михаил Зыгарь. Империя должна умереть: история русских революций в лицах. 1900–1917. М.: Альпина Паблишер, 2017. ↩
- Протоколы Пражской конференции РСДРП. 18 (5)–30 (17) января 1912 г. // РГАСПИ. Ф. 37. Оп. 1. Ед. хр. 7. Подлинник (протоколы). Вопросы истории КПСС. 1988. № 5, 6, 7; Коммунист. 1988. № 5, 6. ↩
- Александр Воронский. «За живой и мертвой водой», М.: Common Place, 2019. ↩
- Степанов С. А. Глава II. Черносотенные союзы и организации // Политические партии России: история и современность ↩
- Лев Троцкий. Сочинения. Том 2, часть 2. Москва — Ленинград, 1927. ↩